"Дело-то действительно не в сверлах. Сверлить-то я научусь, вспомню, и руки послушаются. И учительница у меня, как видно, толковая. Научит. И парень у нее что надо... А вот как мне быстрее в эту жизнь войти? Как себя действительно на своем месте, равным среди равных почувствовать?"

То есть разумом Степан Степанович все понимал:

свое необычное положение, благодаря которому он стоял как бы на виду у всего цеха, даже у всего, можно сказать, завода (не зря Песляк интересовался его делами), свою вместе с тем беспомощность, свою роль ученика - все так и должно быть. Но сердцем, всем существом он не хотел с этим мириться, не привык быть беспомощным, последним, а привык командовать, руководить, учить, вести других за собой, в общем, что-то значить, привык не только подчиняться, но и подчинять, привык, чтобы с ним считались, уважали, ставили в пример. ,

"Не все сразу, не вдруг,-уговаривал он сам себя.- Такой перерыв был..."

Но настроение не улучшалось. Чувствовал он себя иностранцем среди своих.,. Там, на заводе, он пока что как иностранец...

- Папочка, ты зачем носочки рвешь?-спросила подошедшая к нему Иринка.

- Новые свяжу. Вот вернешься из лагеря - подарок получишь.

Наутро он не мог пошевелить пальцами. Пришлось зажигать газовую колонку и, преодолевая щемящую боль. разогревать и распаривать руки.

"Как старый паровоз, за час до выезда подогреваюсь",-думал он.

* * *

Дела шли плохо. Руки не слушались. Степан Степанович напрягался изо всех сил - не получалось. Чем больше старался, тем хуже выходило. Когда он со стороны видел станки и работу людей, то думал, что все это просто и легко, что он быстро все вспомнит и освоится.

Но стоило самому стать на рабочее место-уверенность исчезала.

Степан Степанович чувствовал себя беспомощным и беззащитным, как необстрелянный солдат в атаке. Станки были с виду все те же, что и раньше, а на самом деле новые. Сверлильный станок, к которому он встал, был многошпиндельным, скорым- Сверла к нему-из тугоплавких металлов, затачивать их надо было по-особому.

Тиски и те другие - воздушные. А что он знал? Зубило, молоток, мех да кузницу. Знал сверлильный одношпиндельный. Знал примитивную технику. Электросварки никакой не было и в помине. Бывало, монтировали цех, так заклепки на дворе над горном грели. Стропила поднимали вручную. А тут краны-челноки над головами ходят, так и кажется - за ворот подденут и унесут,

Степан Степанович старался не поднимать глаз, смотреть только перед собой, на станок, на сверло. Но нетнет да чувствовал чье-то дыхание за спиной. ,

- Ну как? - спрашивал чей-то голос.

- Осваиваю, - не оглядываясь, отвечал Степан Степанович.

- Не грязно?

- Отмоюсь.

- Не трудно?

- Привыкну.

Он никого не замечал, старался не отвлекаться, не рассеиваться, думать только о деле, только о нем, как, бывало, думал только о предстоящем бое, важнее кото"

рого не было ничего на свете.

А люди, проходя мимо, останавливались у станка, наблюдали. Одни задавали вопросы, другие хихикали, качая головой, третьи советовали, четвертые восхищались, пятые делали вид, что не замечают его.

- Да ерунда. Получится,-долетали до него обрывки фраз.

- Ты попробуй.

- ...после стольких лет.. "

- Ничего. Крепкий мужик.

Для него все они были одним лицом, одним человеком-слесарно-механическим цехом, а он был сам по себе, еще не рабочим, еще ничем. Он лишь боролся за_ право быть с ними, значит, делать все то же, что и они, работать так же, как и они, то есть ничем не выделяться, не обращать на себя внимания, слиться с ними. А для этого требовалось одно: быстрее овладеть специальностью.

"Крепкий мужик, - повторял он нро себя, - конечно, не скисну, но привычки еще крепче, а вот сверла - мягче..."

Чаще других, по многу раз в день к нему подходила бригадир Ганна Цыбулько.

Первое ощущение Степана Степановича, ощущение обидной неловкости, стыда и страха перед ней - исчезло. Глядя на ее работу, чувствуя ее руку на своей руке, слыша толковые советы, он успокоился и стал думать:

"Эта научит", как когда-то думал о командире, обстрелянном, опытном, разумно храбром, зная, что такой не оставит в беде, поведет туда, куда надо вести.

Теперь ее близость, ее присутствие успокаивали Степана Степановича, придавали ему уверенность. И стоило Ганне отойти, он терялся, напрягался и вновь ломал сверла.

- Что, опять?-спросила Ганна, появившись перед ним.

- Я мигом,-пробормотал Степан Степанович, краснея, и побежал к кладовой.

Заведующая кладовой-дородная женщина в черном широком халате, с высокой грудью и карими глазами навыкате, поначалу встречала его приветливо, расспрашивала о житье-бытье:

- И как это у тебя духу хватило? .. В слесари-то, говорю...

- Любовь! Она, знаете...

Полина Матвеевна-так звали заведующую кладовой-кокетливо смеялась, дрожа всем полным телом.

Через три дня Полина Матвеевна уже не расспрашивала его ни о чем и не удивлялась его поступку, выдавала сверла, все более выкатывая глаза, отчего они казались фарфоровыми, как у куклы.

На этот раз Полина Матвеевна отказала:

- Десятое сверло. Не дам.

- Последнее, Полина Матвеевна.

- Последняя-у попа жена. Сказала: не дам. Склад не бездонная бочка.

Ганна будто чувствовала, что без нее не обойтись, сама появилась в кладовой.

- Что такое, тетя Поля?

- Тетя Поля, тетя Поля, - проговорила Полина Матвеевна, сразу смягчившись.-Что делается-то-десятое сверло.

- Так это ж я виновата. Не могу учить.

- Полно врать-то. Ты?! У тебя ручки-то пуховые.

- А помните, как вы меня учили? "Ручки белые, всето сделают..."

Глаза у Полины Матвеевны увлажнились, точно отпотели.

- Бери, ломака,-сказала она, подавая сверло Степану Степановичу.

По дороге к станку Ганна посоветовала:

- Надо вам забыть обо всем, ну, в смысле кто вы были и как на вас посмотрят..,

"Откуда в ней это умение подойти к человеку? Откуда это понимание в ее годы?"-думал Степан Степанович, прислушиваясь к мягкому голосу Ганны, искоса поглядывая в ее сочувствующие светло-голубые глаза с беловатыми ободками вокруг зрачков.

И было ему приятно идти рядом с нею, слышать ее советы, чувствовать ее заботу. И уж он не ощущал той разницы в возрасте, что так угнетала его в первые дни.

* * *

Степан Степанович думал, что разговор с сыном не имел успеха, что Журка не понял его, что он пустой и глупый мальчишка и не способен осознать всю сложность предстоящего вступления в жизнь.

А между тем Журка все понял, понял не разумом, а сердцем. Разумом он еще не в силах был все осмыслить-так много нужно было осмысливать,-но сердцем чувствовал правду и неправду, добро и зло, хорошее и плохое, как чувствуют ожог, холод, ветер. Он знал, что отец желал ему добра. Но понял это не сразу.

Наутро, в школе, он вспомнил слова отца и всерьез задумался над ними.

Последние дни в классе только и разговоров было о планах: куда, кто, в какой институт подаст заявление.

Эти разговоры, затмившие другие интересы, велись с утра до вечера в школе и дома, на улицах и в трамваях.

Казалось, у каждого только и дела было, что говорить об этом. Организовывались группки, бывшие недруги становились товарищами, бывшие товарищи отходили, откалывались один от другого. Класс еще был классом, все тем же десятым "б", но одного прочного коллектива уже не было.

Конечно, и раньше говорили о будущем, собирались комсомольские и классные собрания, проводились беседы с учителями, устраивались походы на "день открытых Дверей", но то была игра без мяча, так просто-"разговорчики".

Многие ребята хитрили. Адик, например, говорил, что пойдет в Университет, а сам собирался в Технологический. Юша говорил: "Работать пойду". А Колька Шамин-прямо на собрании ляпнул: "Я жениться собираюсь".