-- Александр Михайлович, зайдите, погрейтесь, -- отщелкнула французский замок Мария Дмитриевна. -- Ну, что вы все там да там под дождем, вы же можете и здесь. Закройте только. Курите,ничего, ничего...

-- Неужели им жалко, что побуду подольше?

-- Ах, не говорите!.. -- негромко вздохнула.-- Я и то говорю: ну, хотят, так и пусть, что, убудет от кого-нибудь? Ведь вы все делаете, как положено, а жена ваша и так извелась. Я уж и то гляжу... не видала такого. У нас мальчик лежал, года четыре ему было. Тоже с этим... -- сосборились

губы. -- Кишечник. Так он все просил, как больно ему станет, и все, знаете, эдаким басом: "Уко-ол!.. уко-ол..." Ну, что, думаю, мальчонка страдает, сделаю лишний. Так -- донесли. Выговор мне влепили, -вспоминающе, задумчиво покачалась. --- Отец у него моряк был, молодой, а какой-то важный, я в них

ничего не понимаю. Все ходил под окном и курил. А мать редко видели. Говорили, больная. Или так, тяжело ей все это. Ну, отец, бывало, и в бокс заходил. Сидел. Закурит -- так ругаться: нельзя! А там уж запах такой... Заживо, бедненький, гнил. Потому к нам и положили. О-ох, страсти господни!.. Ну, что, говорю им, неужто вам жалко, если покурит.

Разве они не с ним были?

Нет, придет, посидит. А мать под окном ходит. Они вон там, в вашем бывшем лежали.

Кто же с мальчиком был?

А никто. Мы. Вот я и говорю: раз хотят сами родители, неужели вам жалко?

Гонят... как собаку, что им, что?

М-да, заведующая еще ничего, а э-эта... Татьяна, у-у, змея подколодная, тихая, - сказала про заместительницу.

Вот я видел тут Зою Михайловну Тузову как дежурный врач приходила.

О-о!.. -- осветилась, почмокала с сожалением. -- Вот это была человек! И добра, и врач, и вообще! Ну, хорошие-то у нас не держатся. Все такие вот подбираются. А вы идите, Александр Михайлович, идите, на метро опоздаете.

Подошел к окну и только увидел мамину спину: сидела, прижав тебя, что-то нашептывала, раскачивалась.

Учитель: Итак, продолжаем разговор о корнях слов. Назови родственные слова к слову "корова". Ученик: Теленок. Учитель: Ты уверен? Ученик: А как же! Ведь она его мама.

И боялся я маму расстраивать, и боялся на метро опоздать. Полетел -только фалды плаща парусили, полетел, и с той, небесною, мешал соленую влагу, не боялся, что кто-то услышит: "Доченька! Лерочка! Гонят, гонят меня. Не дают побыть, и бегу я, бегу от тебя, но куда же? Да, домой, но разве это наш дом, он ведь там, где ты, мама. Бедный мальчик, укол, укол, вот, запомнила. И сказала. Родители бросили. Как ему одному там лежалось, умиралось при этих. Запах, запах пугал их... мать больная, а твоя что, здоровая?"

Все пройдет. Все забудут тебя. И нас. Но останется где-то в анналах карантинной клиники на год, на два равнодушная память о тебе, доченька, о твоей верной маме, о твоем жалком папе. И когда-нибудь, тоже по случаю, доброхотливо скажет сестра милосердия какой-нибудь безутешной матери: "Вот была тут у нас девочка, такая хорошенькая, а что стало, как мучилась".

Ну, ты опять пришел? Зачем? Теперь будешь сидеть.Хоть бы выспался.

Не могу. Как?

Так же. Под утро уснула.

Помогала? -- о сестре, о Марии Дмитриевне.

Да-а, ничего не скажу. Хоть и глупая, все же лучше всех. Не ест, никак кружку не взять, губа мешает, проливается. Злится, плачет. Говорит плохо, невнятно.

После дождика, после ветра было ясно, омыто-свежо. Подновленные листья лаково радовались, лишь намокшие за ночь стволы по-грачиному хмуро чернели. Сухо, бодро серел асфальт, как слинявшая рабочая роба, и морковно играли на нем камушки, отражая солнце, а прожилки-трещинки влажно темнели. Реки на карте. Я глядел на свой бугорок, только нечего стало уж ему меня опасаться. Я глядел и думал по-новому: есть же, есть, наверное, в нем и наше спасение, какие-то элементы, то, чего еще нет у медиков. Но как взять? Ведь сказал же об этом даже наш уважаемый Мальчик: "При помощи коровы мы из растений получаем молоко". А другой мальчик, которого я когда-то, беря у него интервью, застал уже седовласым профессором, вздохнул между делом: "До войны у меня умер сын от дизентерии. А сейчас бы я спас его... за двадцать четыре копейки".

И теперь, когда я переношу на компьютер эту книгу, немножечко отступил даже сам лейкоз - очень многих спасают. А тогда ни Андрюше, ни Вике, никому, никому, которых мы видели, не давали ни единого шанса. Ни единого! Даже сотой доли процента.

Даже днем было худо. И взяла тебя мама на руки, села к окну, и глядели во двор. Ты спросила невнятно: "Мама, а где собачки?" Да, собак почему-то не было. Были кошки. Так вы долго сидели, безнадежно, печально. И беззвучно, пряча лицо за твоей головой, плакала мама, прижимаясь к затылку, обцеловывала. Прощаясь. И на чудо чудес уже не надеялась. А глядела ты молча, уже как Андрюша Салунин. И ко мне тоже пришла мама. Но сухи, прозрачно кофейны были ее молодые глаза. И уже целиком, не таясь, думала она обо мне. "Вот, я тебе бутерброд принесла. Съешь". -- "Я потом". И подумал: а ты, доченька, ничего уж не можешь, ничего, только сливки, двадцать пять грамм. "Сигареты годятся?

Ты все куришь... -- помолчала. -- Лина приехала. Я ей отдала деньги". -- "Вот спасибо, мамочка!" -- "За что, глупенький мой... Если б я могла тебе, сыночек, помочь..." -- отвернулась, едва сдерживаясь. Тоже ради меня.

Позднее, изредка навещая меня в котельной, вздыхала: "Посмотри на себя, тебе же семьдесят лет можно дать". -- "Нет, не семьдесят -- сорок, по-прежнему сорок! И здоровый, здоровый, живу!" И хотел я сказать, да жалел ее: что ж тогда ты не убивалась? Смирилась? Видеть не можешь здорового и не спятившего? Потому что я твой сын? А она ведь была моя дочь. И загнуться бы мне уж не грех -- хватило бы, пожил, а она... А вот если б со мной -- ох, как билась бы ты подстреленно!

-- Я не могу на тебя смотреть, сердце разрывается.

-- Почему же? -- со злостью.

-- Ну, возьми и убей себя, ляг рядом с ней! Возьми себя в руки.

-- Я и так беру. Сплю, ем, пишу. Чего тебе еще? Радоваться? Чему? Ну, скажи?!

Еще будут, будут, мамочка, и у меня радости, много, да не в них ведь дело. Ожидание радости -- вот что главное в жизни. Ожидание!.. Хоть какой. Хоть тарелки супа, краткого отдыха, глоточка воды. В детстве -- сплошь, одним зефировым, пронизанным солнцем облаком. В юности уже вперемешку с тучками, а потом начнет, замолаживая, все серее затягивать. Так что станет и встанет над стареющим, как потолок давным-давно небеленый. Но и там местами кой-где посветлее потеки, проплешины. Да хотя бы тот же обед, день пришествия (пенсии). Или в детях, внуках. Да мало ли как у кого. Но когда совсем-совсем нет ожидания радости -- это, простите, уже не жизнь.

А тогда, в сентябре, на скамейке: "Тебе не холодно? -- заботливо глянула. И тотчас же попрямела: -- Заведующая идет... У нее есть муж, дети?" -- "У нее, наверное, все есть. Даже внуки". -- "Молодая еще... -уважительно протянула. -- Здоровая баба. Ох, ей лучше, чем нам".

Что ж, так должно быть, чтоб кому-то всегда было лучше, нежели другому. А тому лучше третьего. И уж так до самого дна. Никогда не водилось такого за мной -- никогда я не лазал с линейкой завистливой по чужое, не мерил: своего мне с избытком хватало. Хотя временами тоже тоскливо звенело. Но вот так, натащив на мель, пусть не паводком, так дождем ли, слезами ли стаскивало, и опять, ослепленно покачиваясь, плыл бок о бок с такими же щепками. Проносились моторки, галоши буксирные, глиссеры. На подводных крыльях летели вчерашние однокашники, разводили волну, но меня не захлестывало завистью -только грустно временами укачивало. На минуту, другую. Забывалось.

"Я в жизнь пришел, чтобы не соглашаться!" - восклицал Горький. Может, это коряво, но зерно есть. Не обязательно, Алексей Максимович, н е соглашаться, а все же каждый из нас противопоставляет себя миру (кажется, Ленин называл это вычленением). Не обязательно "противопоставляет", а вот утверждается в этом мире каждый. Кто чем. Работой, любовью, комфортом, стяжательством, водкой и, конечно, семьей. Да, не "хлебом единым"-- всем понемногу. Инстинктивно, биологичеческн, социально. Сожалея, конечно, что чего-то еще не добрал, не успел подмостить под себя.