Ночью спешил парком, гонимый, как листья сухие, дышал по-твоему, Лерочка, и уже не считал шаги до дома, колдуя, загадывая, не молил. В темноте охальничал ветер -- слюняво облапив, заголял до белой кости подолы березкам, а тополям (чтоб не видели этого) нахлобучивал зеленые шапки. И по небу, цвета турманового крыла, на невидимом древке латунной секирой заносил над нами кто-то молоденький месяц. Ни души. В черном небе на проводах мотались, мышино попискивали золотые тарелочки фонарей, и от них по траве, по дорожкам двигались нимбы -- литаврами медными, громадными. Что-то вызванивали. Я бежал, я держал вдохи-выдохи, до того, что кружило, мутилось, до мокрого. Чтоб прочувствовать -- на себе. Каково тебе там, не минуту, не две -- все время. И тогда-то, увидев взъерошенный черно-свинцово блестящий пруд, вскричал:

-- Доченька, я должен убить тебя, убить, убить! Чтоб не мучилась. Чтобы не задохнулась. Должен, должен, если люблю тебя. А люблю, так люблю!.. Ну, убейте, убейте ее, чтобы нам не пришлось!..

Утром ждали Калинину. Я успел позвонить ей: дайте что-нибудь, чтоб спала. Обещала: "Все, что только в моих силах".

Свежий день, когда-то любимый: кучевые облака затолкали осеннюю синь, но врывалось в промоины солнце, ныряло в облаках, отороченных ослепительно белой опушкой. Шли и шли "тучки небесные, вечные странники". Лермонтовские. Что мешало ему, молодому, здоровому, бесконечно талантливому, жить? Просто жить. Почему с такой завистью и тоской глядел он на них? Нет, не только оттого, что запятили в ссылку. Значит, это врожденное. Шли и шли, беззвучно сшибались там в вышине, стряхивали тяжелые редкие капли -- крапили габардиново светлые дорожки в броневой, шаровый цвет. Но шальной ветер по-весеннему жадно подбирал влагу. Подкатила машина, и сквозь стекла, в опаловой полутьме, увидел, что там трое. Все сочувствие, весь призыв к мужеству вложила Людмила Петровна в мужественное рукопожатие. Поднялась по ступенькам. Мы остались. "Линочка, вас не будут ругать на работе?" -справилась Анна Львовна. "А, пускай!.. -- махнула рукой.-- Заведующий у нас замечательный".--"Ну, к вам ведь все хорошо относятся", -- загадочно улыбнулась. "Кроме..." -- неоцененно дернулась Лина. "Кроме Саши? Он тоже. Только... сами же понимаете".

А за стенами (видел мысленно) входят они, и Людмила так бодро здоровается, подсаживается, улыбаясь, к тебе. Чем же хуже ты, доченька, их и всех нас, что тебе это выпало?

А соседи мои говорили. Но по-разному. Ильина -- чтоб дробить ожидание, не меняя своих красновато-влажных печальных глаз, Лина сразу же увлекалась, и тогда сокрушенная мина обрамляла засохшими лепестками цветущий бутон. Вышли двое -- заведующая, Калинина. Двинулись вдоль стены туда, к кабинету заведующей. Подбежал к окну. "Сказала, что клизму какую-то усыпляющую пропишет. Сегодня. -- Глаза были, как осенние стекла, по которым струятся дожди. -- Поговори с ней. И... привези мне пальто". Поглядели: это значило... А давно ли, Саша, тебя удивляло, что Викина мать Люся, говорила про щит, что везут в Пушгоры. А теперь вы. Не рыдая, так буднично, у твоего изголовья, Лерочка.

Терпеливая, лакированная машина задремала в сторонке, шофер просунул кукишем загорелый локоть в окно, привалился к дверце, кимарил. Появились. Не спеша продвигались стеною вдоль окон. Встал навстречу, а Лина да Ильина к машине пошли.

Ну, Александр Михайлович, я прописала клизмочки...-- вслед за ними промелькнуло отдаленно знакомое слово, то ли родановые, то ли хлорные. -Это и снотворное и успокаивающее.

Она будет спать?

Должна.

Спасибо!.. -- "Все, доченька, все!" -- Это сегодня сделают?

Да, я распорядилась, -- как-то по-новому поглядела заведующая. -- Вы просили разрешить ночью дежурить. Я вам разрешаю. Какие часы вас устроят? С восемнадцати? Нет, это рано. Давайте так: с двадцати и...

До шести утра.

-- Ну, хорошо!.. -- с великодушным отчаянием.

Попрощались они, и теперь мой черед был прощаться с Калининой, с глазу на глаз.

Простите, Людмила Петровна, что спрашиваю, но...

скоро?

Да, Александр Михайлович... -- строго, с трудом.

От интоксикации?

И опять, как недавно от Ивана Михайловича -- полоснул по мне удивленный и отшатнувшийся взгляд: "О чем вы говорите, Александр Михайлович!.. Интоксикация!.. У нее такая огромная опухоль. Вы же видите, проросла в корень языка!.."

Вот теперь мы могли пройти к машине. Подошел к окну, сказал: разрешила мне ночи, еду домой. "Поспи. И не торопись. Я тебя очень прошу! Приходи часов в десять, не раньше. Ну, выпей чего-нибудь. Ты ведь ночь будешь". И когда я вернулся к машине, там замолкли. Ясно было, о чем. Да не очень: не знал, что сказала Калинина им: "Максимум три дня". Вот поэтому и была так щедра Никаноровна: как-никак, ученая женщина ей сказала.. Три дня можно и претерпеть.

Куда ехать-то? -- обернулся шофер. -- По какой дороге?

Прямо, прямо!.. Тут везде можно! -- подалась к нему Лина.

И когда тронулись, ляпнул я, тупо стелясь глазами перед капотом машины: "Все дороги ведут в морг". Мы ведь в эту сторону едем, в ту, куда уносили Андрюшу. И сразу же пожалел: ну, зачем же, им и так ни за что, ни про что от нас достается. Перевел стрелку. В вольные прерии. Словно ждали они -покатилась беседа, поначалу толчками, но потом бойчее, дуэтом.

-- Людмила Петровна, я могу вам устроить прекрасное место! На любой спектакль. Вы знаете, я на днях была там, в правительственной ложе, о-у!.. вы бы видели, как там все отделано! Такой холл-л там-м!.. Та-ак все от-де-лано, та-ак!.. - Как же?.. -- остренько, аккуратно ухмыльнулось в умном голосе. - Это надо посмотреть! Вы знаете, я вошла, там такой гардероб, вижу, входит Сергеев. Он со мной поздоровался. -- Гордо, с паузой. -- А потом Дудинская пришла. - Это она вас туда устроила? -- Нет, нет, что вы,

что вы, Людмила Петровна!.. -- не заметила легкой издевки. -- Зачем? Она ведь такая важная. Я ее никогда ни о чем не прошу. Меня всегда приглашает жена директора Анна Андреевна, она говорит: Линочка, когда угодно и кого угодно! Вот... Людмила Петровна, я вас очень прошу: возьмите своего Митю и сходите -

получите массу удовольствия. -- От чего, Линочка? -- осторожно взвела капкан. -- Как от чего?! -- даже на спинку откинулась, чтобы разглядеть эту "деревню". -- От театра, от... музыки, от артистов -- От каких, Линочка, от бугаевых?

"Молодец", -- молча встрял и я.

Н-ну... а вы хотите на балет?

Спасибо, Линочка, я бы хотела в Ля Скалу.

"Она и не слыхала такого". Вот черта, отделяющая просто умного, схватчивого от интеллигентного. А того, глупый, неблагодарный, не понимал, что ведь хочет чем-то отблагодарить Калинину. Ну, не только за нас, вообще, но все же. Но был, был и там человек, что сидел так же молча, раздавленно -опустилась вся, съехала книзу Анна Львовна, и курчавую голову, серо-соленую, наклонила вниз.

У Финляндского слез, поблагодарил всех и глядел, глядел, как утягивается в блестящую черную точку "Волга". В магазине водки взял, студню, хлеба. Дома сел на твой стул, на котором и ныне сижу, выпил, лег. Но подбросило уже через час: "Ты еще належишься! Ты еще отоспишься!.." -вскочил, взял пальто Тамарино, до тебя еще справленное. Сунул в портфель. Шел к метро парком, и навстречу черно колыхалась людская река; та, в которой, бывало, мы маму нашу вылавливали вот в этом сером пальто. Солнце село. И глядел туда, где поверх колышащихся голов малиново растекалась банная рожа заката. Из-под темных, застывших бровями тучек глядела; на щеках приклеились листья березовых веников. И подумал, совсем неожиданно, что когда-нибудь буду вот так же идти, и, быть может, покойно на душе у меня будет. Все пройдет, все остудит всесильное время. Вот как это горящее небо. Эх, взгляну я на мир и почувствую все, снова все. Запах ветра, дождя. Погляжу на такой вот закат и... не буду думать. О тебе. И вообще -- просто стану глядеть, просто так, как бывало. "Время лечит", трясет и трясет, как решета, наши головы, просеивает былое, то крупичатое, тончайшее, лучшее, из чего она лепится, жизнь. Все просеивается, остаются комки. Забывается, как вставали -- с тобой, как гуляли -- с тобой, как дышали -- тобой. И совсем по-иному тянутся дни. Уж давно засыпаю без водки, без снадобьев, и все реже ты снишься мне.