Изменить стиль страницы

— Ну ежели пехотинец повоевал, ежели он отечество спасал, — осторожно вступился за армейцев отец Дионисий.

Но офицер не дал ему договорить:

— Кто не воевал! Войной не удивишь, а вот плаваньями! Но, правду сказать, сплоховал я, мог бы с братом Михаила Петровича к Русской Америке отпроситься, и то интереснее. Оттуда, от Рикорда, смотришь не чучела пингвинов, а собольи шкурки привез бы. Вам говорю, Михаилу Петровичу стесняюсь, как бы коммерции офицером не окрестил. У нас это быстро. А Беллинсгаузен ему верит, что ж, храбрость иногда сродни ханжеству, сделай вид, что ничего не боишься и ничего так не хочешь, как во льдах плыть, и заслужишь репутацию отменного храбреца.

Иеромонах не возражал, но и не одобрял Игнатьева. Поглядывая на него не осудительно, с оттенком снисхождения и уже без интереса, иеромонах вздохнул и, прислушиваясь к гулу волн за бортом, счел нужным наставить:

— Корысти не поддавайтесь, грешно. Да и неровен час — захватит буря. Вдруг смертный час наш недалек! На море мы, не на суше. Зачем испытывать терпенье господне?..

В кают-компании никого не было. Матовый свет отягощенного тучами сумеречного неба тускло освещал фигуру офицера, почти не выделяя из полумрака черную рясу священника. Ветер свистел в снастях и откуда-то вблизи ему тоненько подсвистывал плохо задраенный иллюминатор. Из трюма доносились голоса, кто-то просил подать фальшфейеры, кто-то искал запасные фонари.

— Кажется, будет шторм! — скучно сказал Игнатьев вставая. — Должна же в этих местах разразиться настоящая баталия!

Он был бледен и досадовал на себя за откровенность. Вахтенный офицер докладывал в это время Лазареву о наблюдениях с салингов:

— Небо грозовеет, ветер слаб, моросит дождь и, как бывает нечасто при дожде, подступает шторм.

— В этих местах проходят штормы “памперос” с ливнями. Головнин говорил мне, что они не уступают тайфунам Китайского моря и вест-индским ураганам, только чаще меняется направление ветра, — сказал Михаил Петрович Торсону, выйдя на палубу.

Он велел сообщить Беллинсгаузену о приближении шторма. Недавно была введена на кораблях русского флота изобретенная капитан-лейтенантом Бутаковым сигнализация “телеграфом”. Вахтенный не смел признаться, что плохо помнит “морской телеграфный словарь” и должен заглянуть в книгу.

Но Лазарев догадался, заметив его растерянность:

— Идемте к телеграфу! — мягко приказал он. Семафорным телеграфом служил небольшой ящик, стоящий на возвышении, возле бизань-мачты. В сущности это была сигнализация флажками. Четырнадцать шкивов и планка со столькими же шкивами и круглыми фалами составляли весь аппарат. К концам фал были привязаны флаги, их-то и поднимали на бизань-рею как сигналы. Лазарев подошел к ящику и сам, помня все сигналы, несколько раз не спеша просигналил флагами.

Было еще светло, и на “Востоке” легко приняли сообщение.

Не дожидаясь ответа, Лазарев приказал убрать паруса и готовиться к дрейфу.

— В другой раз будете два часа разговаривать с “Востоком”, пока не научитесь морскому языку, — не повышая голоса, сказал он вахтенному. — А на “Востоке” вашим собеседником попрошу быть, подобно вам, не знающего “словарь”. Пока же вменяю вам в обязанность провести после парусных учений на корабле учения телеграфные со служителями. Обучая их, сами окрепнете в этой науке!

И быстро зашагал прочь.

Слева наплывала желто-серая туча, дождь чуть слышно шелестел в парусах, наступал штиль, корабль, словно примагниченный, терял ход.

Лейтенант Игнатьев, болезненно улыбаясь, подошел к Лазареву.

— Прикажете мне командовать, Михаил Петрович?

— Командовать буду сам! — коротко ответил Лазарев. — Ступайте в каюту.

Игнатьев, неловко поклонившись, ушел.

— Шторм изрядный будет, братцы! Не заскучаем! — крикнул Лазарев рулевым матросам. — Готовы ли?

— Этого ли страшиться, ваше благородие? — спросил один из рулевых, недоверчиво вглядываясь в небо. — Тихо-то как, кажется, тише на море и не бывает.

— Этой тишины больше всего и надо бояться, — заметил Лазарев. — Сейчас, как перед боем!

“Восток” передал приказание Беллинсгаузена держаться от него на том же расстоянии и ночью зажечь фальшфейеры. Вахтенный офицер, докладывая об этом Лазареву, заметил тревожно:

— Дождь может намочить картонную трубку фальшфейеров. От сырости и так некуда деваться, Михаил Петрович.

— Держите их, как порох, сухими! — ответил Лазарев, наблюдая за действиями марсовых. И вдруг почувствовал в наступающей духоте чуть уловимое движение ветра. — Кажется, сейчас начнется!

Шторм подошел исподтишка и, словно пробуя свои силы, сперва легко, потом смелее качнул корабль. Мелкая желтоватая рябь на воде сменилась грядой косматых белых волн. Из тучи, все ниже нависающей над кораблем, вырвалось, как при залпе, и тотчас погасло пламя. Все знали, что это была молния, но она совсем не походила на привычный в северных широтах легкий огненный зигзаг. Наконец всей тяжестью скопившейся в небе влаги рухнул ливень.

Он бил по спардеку, по пушкам, похожим сейчас на притаившихся сторожевых псов, гулял по корме, звенел сорванными ведрами и грозил залить трюм, пробиться через плотно задраенные люки.

Иногда ветер неожиданно затихал, в отдалении изломанными кривыми линиями сверкали молнии, похожие на зарницы, и море, ставшее фиолетовым, казалось, еле ворочало тугими, почти недвижными волнами. Люди высовывались из трюма, оттуда успокоительно веяло резким запахом печеного хлеба. Хлебным ветром дуло из недр корабля, оплескивало всех, кто был на палубе, и хотелось верить, что шторм иссяк. Но тучи на горизонте снова сходились, сливались иссиня-черные, и опять струи дождя, “водопады ливня”, били по палубе, кое-где прорываясь в трюм. Лазарев видел в сумраке, как клонилась мачта. И не было кругом ничего, кроме темноты, дождя и этой одинокой клонящейся мачты, напоминающей человека, который вот-вот падет на колени. Так всю ночь чередовались натиски бури и недолгие часы обманчивого покоя.

В эти часы солнце светило неровно, дробя и рассеивая свой свет на льдинах, но было видно, как от корабля струится пар, отовсюду — из трюма, от подвесных коек и парусов!..

— Будто загнанная лошадь на притыке! — сказал Май-Избай.

Он охотно поверил бы, услыхав, что и от него самого поднимаются эти удивительные рядом со льдинами струйки пара. Но льды плотнее окружают корабль, солнце уходит, паруса никнут, и тишина, прерываемая лишь шипеньем камельков в трюме да горячих ядер, воцаряется надолго вокруг.

Три дня такой тишины, и ледовый плен показался лейтенанту Игнатьеву знамением гибели. Его мучили лихорадка и сны, почти неотличимые от яви.

— Есть ли ветер? — кричал он во сне, не узнавая наклонившегося к нему лекаря.

— Успокойтесь, ветер будет!.. — шептал Галкин.

— Будет! — хохотал лейтенант, просыпаясь и вновь впадая в дремоту. — Будет? И Петербург, скажете, когда-нибудь будет?

Все вокруг было одинаково бело — и небо, и льды.

— Утро? — спрашивал лейтенант.

— Нет, еще ночь! — отвечал Галкин.

И тогда Игнатьев тихо плакал:

— Мне кажется я схожу с ума. Я не могу отличить дня от ночи, небо от льдов.

Больной, он подобрел и тянулся к людям. Смутно догадываясь о своей болезни, он иногда подолгу сосредоточенно глядел на море из иллюминатора. Синеватое кольцо льдов образовывало впереди свободное, похожее на водоем, пространство, и Игнатьеву блаженно рисовалась парная прорубь и бабы, постукивающие вальками. Днем, когда выдвигалось краем кроваво-яркое солнце и, казалось, багровели льды, он кричал, зарываясь лицом в подушку.

Галкин приставил к его койке матроса, доложил Лазареву:

— Игнатьев очень болен… Его надо будет списать! На корабле бесполезен!

— Бесполезен! — повторил Михаил Петрович. — Да, знаю… Что ж, тогда будем ему полезны! Лечите!

Штаб-лекарь ушел.

Много раз снижались тучи, сливаясь с морем, мгновенно теряющим свой цвет, и чернота поглощала корабль.