— Фаддей Фаддеевич, может быть, именно поэтому и откупили мы негра, — сказал Лазарев.
— Купец говорит, будто Кук привез этого негра в рабство? Правда ли? — спросил Беллинсгаузен. — Если это не выдумка, то, выходит, наши матросы откупили его у Кука? Ну, пусть идет на все четыре стороны. Дайте чего-нибудь ему на дорогу! — И досадливо махнул рукой. — Вижу честь в вас взыграла.
Киселев принес Лазареву деньги, собранные матросами, и уговорил его взять их. После этого он признался:
— Экая незадача вышла. Я, ваше благородие, о Куке хотел вас спросить, да не пришлось! Может быть, поясните?
— Спрашивай.
— Выходит, ваше благородие, Кук людьми торговал. А мореход был отменный.
— А тебе это странно, Киселев?
— Странно, ваше благородие. Одно с другим не вяжется… И потом: коли Кук уверен, что никто дальше его на юг не пройдет, то что этому причиной, он, что ли, один, ваше благородие, способности и храбрости таковской. Или природа сама не велит туда идти?
— А если не велит, то зачем мы идем? — подхватил его мысль Лазарев. — Нет, Киселев, неверно это. Мир для него — одна его Англия, а люди только те, что ему нужны и полезны. Гордыня его обуяла… Раз он не прошел, стало быть, и никто другой не может. А мы пойдем!
— Негр не уходит, ваше благородие, — сообщил подошедший матрос.
Сойдя на берег, Лазарев и Киселев увидели группу матросов, окружившую негра, и отца Дионисия, с крестом в руке что-то втолковывающего ему.
Спокойные, неподвижные тени гор далеко падали в море. Там, где, нависая над кораблем, кончалась тень, тепло светил закат. И от этого казалось, что берег неровен, бугрист. С ближних гор неторопливо слетал звон колоколов.
Боцман с “Мирного” доложил лейтенанту:
— Негру идти домой несколько дней, боится — поймают. Хотя… дом его в Африке, полагаю. Просит, как бы сказать, отпускную выдать!
Лазарев присел на камень и сочинил: “Куплен матросами экипажей “Востока” и “Мирного”, отпущен домой. Явиться через год сюда же…”
— Навек теперь у старика наша грамота, — сказал боцман. — Хорошо вы придумали, ваше благородие!
Матросы помогли негру надеть на плечи дорожный мешок, дали в руки палку и в молчании проводили до поворота, словно где-то в русской деревне захожего путника. Они подождали, пока темнота скрыла его от глаз. Киселев не спрашивал себя о том, что влекло его к этому негру и, казалось, не сознавал того общего, что было между ним и негром. Но матрос Анохин, как бы вскользь что-то вспомнив, сказал:
— У нас не лучше! И у нас, брат, продадут человека, как гончую. Хорошо, если не в одной цене.
Киселев заволновался:
— Вот с сестрой моей такое же случилось… Продали ее на сторону… в другую губернию… и не знаем даже, где она, жива ли…
Теперь матросы глядели вслед негру, еще маячившему на горизонте, с таким чувством, словно уходила их собственная доля, словно себя выкупали они в этот час из неволи.
Где-то в городе пускали фейерверк, огни взлетали и гасли, вызывая скорее тревогу, чем радость. Глухо играл вдали духовой оркестр, усиливая чувство отчужденности и тревоги.
Киселев, не умея выразить свое состояние, сказал понурившись:
— И впрямь, братцы, чего-то не можется на берегу!
Он повел плечами, словно сбрасывая какую-то тяжесть, и зашагал быстрее всех к кораблю, обозначившемуся возле мыса едва уловимыми в темноте синими точками фонарей. Придя в кубрик, принялся мастерить самодельную гармонь, притихший и в работе ищущий успокоения. Потом достал из сундучка полустертую морскую карту, доставшуюся ему случайно, и долго разглядывал ее, раздумывая о Куке, о новых землях, о том, что ожидает впереди.
Ночью, подвинув к себе толстый огарок свечи, при тусклом его огне, осветившем стены и койки, Киселев писал невесте:
“…А коли будут попрекать тебя в чем, — голову держи выше. Я, мол, невеста матроса 1-й статьи Егора Киселева, что, свет повидав, чести своей марать не намерен и управу найдет. Приеду — откупимся от барской неволи. Сегодня одного негра-старика мы откупили и сейчас домой проводили, куда — плохо знаю. Земля кругом обильна и приют ему даст. А нам скоро сниматься и идти к Южному полярному морю, где и Кук не был. Скажу тебе правду, слышали мы с Абросимом о матросах, кои покидали свои корабли и селились на свободных землях в Бразилии. Со многих кораблей, бывало и с наших, люди бежали и сами себе делались господами. Но на это идти не хотим, будем воли ждать у себя…”
Абросим Скукка заменял на корабле “пожарного и главного истопника” — так шутили над ним. В обязанности его входило следить за трюмом и обшивкой бортов: то и дело, где-нибудь в неприметном месте, от холода, сменяемого теплом, загнивало дерево. Там, где не достигал глаз, помогало обоняние, матрос обнюхивал трюм, не пахнет ли сыростью, и просушивал помещение способом столь же странным, сколь и неожиданным: он нагревал в печи пушечные ядра и на железных листах расставлял их по углам.
В кубрике он жил рядом с Май-Избаем и Анохиным. Под койками их поскрипывали остывающие ядра. Анохин шутил:
— Словно мыши пищат!
Иногда, подходя к бортам иностранных кораблей, они узнавали, что команды их лишились трети своего состава из-за промозглой океанской сырости. В трюмах гнили канаты и пахло затхлым от бочек с водой. Люди болели, бранили офицеров и бразильский климат.
Май-Избай, как бы желая оправдать непонятные порядки на иностранных кораблях, говорил:
— Им Южную землю не искать. Домой идут! Только почему английские суда летом белую одежду носят? Должно, чтобы борта от солнца не страдали. Белой краской мажут, а внутри, в трюмах, — черно.
Бадеев, вмешиваясь в разговор, пытался объяснить:
— Матросы у них чаще всего наемные. И хотя люди вольные, но чужие кораблю. Вот и живут, как на бивуаке!
— Батарша, — спрашивал его Анохин, — они ведь не крепостные, отчего же чужие-то?
Старик досадливо отворачивался:
— Их спроси, откуда я знаю? Разве не видишь, что вокруг тебя адова пасть огненная — грехов вместилище. Не ходи туда, к отцу Дионисию обратись, он грех любопытства твоего отпустит.
Анохин не соглашался:
— Коли любопытство грех, так я с малолетства в том грехе повинен. А что до адовой пасти, так один наш архангельский помор бургомистром вольного города Гамбурга стал, и все через любопытство, придавшее ему смелость. Нет уж, Батарша, я в эту пасть огненную нынче не сунусь. В городе-то алмазные копи. Неужто не соберу алмазов хотя бы для наших стеклорезов? С господином Симоновым на Крысий остров попрошусь, обсерваторию там ставить, хронометры проверять.
— Как хочешь! — бурчал Бадеев. — Только к отцу Дионисию сходи. А алмазы эти, смотри, испепелят тебе душу.
— Ладно. Схожу! — согласился Данила. — Коли примет.
Иеромонах сам позвал Анохина:
— Болеешь? В блудный мир тянет? К женщинам портовым? — спросил он, сидя в своей каюте, завешенной, как в келье, черной, похожей на креп, материей. Молитвенники, мешочки с ладаном и серебряное кадило виднелись на полке.
— Тянет! — не моргнув глазом, признался Анохин.
— Слабый! — примирительно сказал Дионисий. — Незанятый! Сил много? Что делаешь на корабле?
— Парусами управлять обучен, ветром, матрос первой статьи!
— Управлять ветром! — повторил иеромонах, будто завидуя. — А ветра и нет сейчас. Надо тебе найти дело, скажу вот лейтенанту Торсону, чтобы в искупление грехов твоих поставил тебя на работу. Негде здесь грех поклонами замаливать, но бог тебя и через то простит, через усердие. А в город пойдешь, стороной от всех держись! Понял?
— Понял, — вздохнул Анохин.
Но лейтенант Торсон иначе принял “осуждение” матроса Анохина к добавочным работам. С трудом сдерживая смех, он сообщил Лазареву о наказании, какому подверг Анохина отец Дионисий.
— Вы, батюшка, этак все вахты нам спутаете, — сказал за обедом Лазарев.
В этот день офицеры обедали у Беллинсгаузена на “Востоке”.
— Я вам помочь хотел! — обиделся отец Дионисий. Беллинсгаузен не вмешивался в разговор, но заметно развеселился, узнав о происшедшем, и шепнул Торсону: