Изменить стиль страницы

Он помянул Кювье, его сочинение об ископаемых костях четвероногих животных, по которым впервые дано верное объяснение окаменелостей, но много там и ошибок в защите учения Линнея, отстаивавшего взгляд о неизменяемости видов, помянул Вольфганга Гете, его “Метаморфозу растений”. Симонов мог убедиться, что сам Лангсдорф тоже склоняется к недавно еще “еретической” мысли о том, что виды меняются и что “костные группы” всех позвоночных, в том числе и человека, не что иное, как видоизмененные позвонки.

Он рассказал астроному о диких животных, населяющих здешние леса, и о своих наблюдениях над обезьянами, удивив опять своими выводами.

— Иван Михайлович, — говорил он, — вас не тянет остаться здесь лет эдак на пять? Не доводилось ли вам думать о пользе ухода вашего от университетской науки на лоно природы, туда, где кафедрой вашей будут леса и горы? Можно ли, друг мой, в городе познать жизнь природы? И ответьте мне, любезнейший: только ли моряки возрадовались русской экспедиции в высокие широты? Или в задачи ее были посвящены и другие столичные круги?

— Мне довелось списываться и беседовать, Григорий Иванович, о предполагаемом плавании с поэтом Денисом Давыдовым и историком Карамзиным, — ответил Симонов. — Но сам я совсем неожиданно попал на корабль и, знаете, направляясь сюда, много думал о вас, о вашем здешнем отшельничестве…

— Ой ли, Иван Михайлович, о моем отшельничестве разговор особый. Не так приятно сознавать, что в год, когда Наполеон сжег Москву, я оказался назначенным в Бразилию, а не в ополченский полк.

Было ему сорок пять, но манера говорить медлительно, с прибавлением: “почтеннейший” или “любезнейший”, как-то старила его. В белой шляпе-панаме на курчавых волосах, в широкой полотняной блузе, он походил на благодушного пензенского помещика, приверженного лесам и тишине. И не многие знали, сколь обманчив был этот его облик и какие помыслы владеют здесь российским генеральным консулом.

Он помышлял об устройстве в Рио-де-Жанейро первого питомника обезьян и “живого музея” для российских университетов “с целью разведения на русском юге новых животных пород и видов растений”.

Но нужно ли это? Или довольствоваться тем, что требует от него Академия? Обезьяний питомник? Не засмеют ли его в Петербурге?

Утешенный астрономом, он сказал:

— Некоторые события в науке, равно как и открытие Южной земли, ежели оно произойдет, должны многое изменить.

— Что имеете в виду, Григорий Иванович?

— Ну, скажите, любезнейший, доходны ли земли, открытые нами в морях и океанах, и что пользы от них, если даже Академия не силится употребить на благо наши обретения?

Симонов задумался: вот он каков, сей “бразильский отшельник”! И действительно, как бы не оказалось открытое моряками вновь закрытым неприлежанием ученых!

— Трудно ответить вам, Григорий Иванович, — признался он.

— Вот то-то!

Лангсдорф повеселел и приободрился, может быть, потому, что ни в чем не чувствовал себя “должником” перед своим гостем.

И Симонов был обрадован этой встречей с ученым. Приближались решающие для экспедиции дни — ее ждало южное море. Страны, в которых останавливались они, были лишь преддверием путешествия. Все сказанное Лангсдорфом еще более укрепляло Симонова во мнении о важности, значительности экспедиции.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Киселев, пристроившись в тени под парусом, читал вслух: “Я обошел вокруг Южного полушария… неоспоримо доказал, что нет в оном никакой матерой земли… Я смело могу сказать, что ни один человек никогда не решится проникнуть на юг дальше, чем это удалось мне…”

Киселев отвел глаза от записок Кука, в замешательстве потер лоб. Его удивили только что прочитанные слова, их высокомерие.

“Никогда бы, — подумал он, — не сделал так русский человек. Он сказал бы: “Что не удалось мне, может удасться другим, дерзайте, братцы!” Но может быть, Куку действительно ясно то, что темно для других? Тогда зачем же идут “Восток” и “Мирный” туда, и неужели два государства не могли бы столковаться между собой и вместе решить, прав ли капитан Кук!”

Киселев решил спросить обо всем этом у офицеров.

Случай выпал скоро. Командир “Мирного”, собираясь в город, увидел у трапа Киселева и разрешил ему сопровождать себя по улицам Рио-де-Жанейро. Теперь Киселев мог открыться ему в своих сомнениях, Но увиденное в городе отвлекло матроса, и он не сразу заговорил о том, что его мучило.

Пробираясь по узким улицам, они пришли к большому невольничьему рынку. На цыновках, под навесами, лицом к земле лежали почти голые негры. Вблизи, в красной бархатной мантии, с кинжалом на тонком поясе, расхаживал толстый, усатый португальский купец. Казалось, что рынок мирно дремал на солнце и люди, собравшиеся здесь, были путниками, обретшими долгожданный отдых.

Неподалеку, со скалы, пенясь, бил по каменистому ложу водопад, рассеивая кругом брызги. С высоты низеньких молодых пальм заливисто пели какие-то невиданные Киселевым краснобровые птицы.

Покупателей не было; купец, завидя офицеров, крикнул что-то невольникам. И вдруг с земли поднялся старый негр, широко открыл рот и протянул длинные трясущиеся руки. Лазарев перевел матросу сказанное купцом:

— Привезен Куком! Потому хоть и очень стар, но стоит больших денег!

— Куком, ваше благородие? — переспросил матрос. — Разве капитан Кук торговал рабами?

— “Капитан, капитан”! — передразнил его Лазарев. — Вероятно, выдумал купец. Хочет набить цену! Но если не Кук, так многие другие английские капитаны торгуют неграми и хорошо на этом зарабатывают, — сказал он с нескрываемым презрением.

Киселев внимательно поглядел на офицера. Не столько в словах, сколько в голосе его послышались матросу знакомые ему чувства горечи, обиды и стыда за людей.

Среди матросов Лазарев пользовался славой “особого барина”. Говорили, будто он и крепостных своих отпустил, дал им вольную, да и было то их у него несколько душ.

Лазарев подошел к купцу, спросил по-английски:

— А где семья этого старика?

— О, господин офицер, — оживленно ответил купец, — я знал, что вы обратите внимание на него. Этот старик — живая память о Куке.

Он крикнул негру:

— Закрой рот! Господину офицеру не нужно смотреть твои зубы.

— Я спрашиваю, есть ли у него семья? — нетерпеливо повторил Лазарев.

Ответили из-под навеса:

— Ее здесь нет, господин офицер, вы не сможете ее купить!

Рынок будто пробудился, негры застонали, молитвенно запели.

— О чем они? — встревожился Киселев.

— Молятся, чтобы не взяли их на корабль.

Старик вдруг упал на колени и быстро заговорил, пытаясь что-то объяснить офицеру.

— Он хочет уверить вас, что не выносит морской качки, Не верьте! — предупредительно сказал купец.

— Идем, Киселев! — перебил Лазарев купца. — Я и не собираюсь сажать этого старика на корабль!

— Ваше благородие! А если купить его и выпустить? Пусть себе к семье идет и нас помнит… — взволнованно сказал Киселев.

Лазарев остановился.

— Много надо денег, — помолчав, произнес он и обратился к купцу: — Сколько за него платить?

— Сто двадцать талеров, — ответил купец.

— А мы, ваше благородие, всем миром, сообща, — тихо и быстро проговорил Киселев. — На “Восток” пошлем к боцману — не откажет!

Лазарев подумал, потом подошел к негру и, показывая вдаль, сказал по-английски:

— Туда пойдешь! К себе, куда хочешь!..

— Здесь рынок, господин офицер, — вмешался купец, — здесь покупают и продают, а не утешают несчастных.

Не глядя на купца, Лазарев отсчитал деньги, — почти все, что было у него с собой. Португалец важно принял деньги и отошел в сторону.

Рынок затих и с виду погрузился в сон. Моряки пошли к гавани. Старик негр шел следом, не отставая от них, а придя на берег, лег на песок неподалеку, ожидая, что его позовут…

— Что толку выкупить одного? — сказал Лазареву Беллинсгаузен, узнав о происшедшем. — Разве не приходилось вам видеть или слышать у нас о продаже крепостных, музыканта с фаготом в придачу или портного с утюгами?