Изменить стиль страницы

Пафос оратора, полемиста, борца наполнял все виды деятельности Бернарда Шоу. Выступая, он мог держать зал в напряжении полтора часа, но и после этого публика отпускала его неохотно. Не ораторствовал, а держался просто. «В этом, — отмечал его биограф Хаскетт Пирсон, отнюдь не сторонник большевиков, — его можно сравнить с Лениным». Шоу, не жалея сил и времени, работал в разных комитетах: исполнительных, общих, специальных, подготовительных, политических, литературных, театральных, муниципальных, музыкальных, исторических, археологических…

А. В. Луначарский писал: «Остриём своей парадоксальности, смазанным скользкой клоунадой. Шоу всё-таки пробил бегемотову кожу Лондона и заставил говорить повсюду не только о себе, но и о своих идеях».

В отличие от Уайльда, нередко игравшего словами и понятиями, Шоу в своих высказываниях этого избегал: «Вколачивать в человека нежелательную ему премудрость так же вредно, как кормить его опилками». «Жизнь не научит, если нет желания поумнеть». «Я умею сделать правдоподобной самую фантастическую выдумку, но стоит сказать правду — не верят». «Самый преступный аборт делает тот, кто пытается втиснуть детский характер в готовую форму».

Женщины как вожделенная цель не заняли в его жизни важного места, зато в искусстве он отдал им первые роли. С мальчишеских лет Шоу мечтал о прекрасной любви, но половой акт представлялся ему занятием низким: как могут уважающие себя мужчина и женщина лицезреть друг друга, проведя ночь вместе. На своём опыте он решил, что придуманная любовь и есть настоящая, ибо воображение превосходит реальность. «Лишь почта может обеспечить идеальное любовное приключение» — признавался он Пирсону. И таких его любовных побед было множество.

На 42-м году жизни он женился: «Вступая в брак, я не гнался заиметь постоянную любовницу — я был достаточно искушён, чтобы не сделать этой ужасной ошибки. Убереглась от того же заблуждения и моя жена. Наши половые проблемы мы вполне могли решить и не столь дорогой ценой… Бывают разные браки. Не смешивайте в одно молодожёнов, которые скоро станут родителями, и бездетный союз людей пожилых, для которых поздно и опасно заводить детей».

В 1931 году он посетил СССР и встречался с Крупской и Сталиным. Своё заключительное выступление начал так:

— Товарищи, вот уже десять лет подряд я говорю англичанам всю правду о России… Смысл моей поездки в Советскую Россию не в том, чтобы сказать им что-нибудь такое, чего я раньше не знал, а в том, чтобы иметь возможность ответить им в тех случаях, когда они говорят мне: «А вы считаете Россию замечательной страной, но ведь вы там не были, вы не видели всех ужасов». Теперь, когда я вернусь, я смогу сказать: да, я увидел все «ужасы», и они мне ужасно понравились.

СССР ему понравился. «Он с радостью отмечал, — писал Пирсон, — что лица прохожих в России не омрачены вечной заботой о деньгах… а таково, по Шоу, клеймо капиталистической цивилизации».

После беседы в Кремле Шоу вспоминал: «Сталин не похож на диктаторов своим неудержимым чувством юмора… Он странным образом похож и на папу римского, и на фельдмаршала… Его манеры я счёл бы безукоризненными, если бы он хотя бы немножко постарался скрыть от нас, как мы его забавляем. Вначале он дал нам выговориться. Потом спросил, нельзя ли и ему ввернуть словечко».

Своё остроумие проявил Шоу и по такому неподобающему повода, как составление завещания, когда он был (перед женитьбой) тяжело болен: «У меня оговорено, чтобы за гробом тянулись не похоронные дроги, а стада быков, овец, свиней, толпы домашней птицы и передвижной бассейн с живой рыбой, и чтобы всем тварям были подвязаны белые банты в память о человеке, который даже при смерти отказывался есть своих собратьев. Это будет самое великолепное зрелище на свете после процессии, вошедшей в Ноев ковчег».

Гилберт Кийт Честертон

Третий знаменитый парадоксалист того времени — Гилберт Кийт Честертон (1874–1936). Он был и похож, и не похож на первых двух; многому у них научился, но шёл своим путём. Он был высок, упитан, любил по-простому закусить и выпить пива, звонко смеяться. Один биограф сравнивал его с Дон Кихотом, другой — с Фальстафом. Казалось бы, между ними нет ничего общего… Или общий для них — Честертон?

Одну маленькую девочку, которая встречалась на празднике с Честертоном, дома спросили, поняла ли она, что говорила с очень умным человеком. «Не знаю, какой он умный, — ответила девочка, — но видели бы вы, как он умеет ловить ртом булочки!»

Когда зашёл спор, что хорошо, а что плохо в политике, Честертон углубился в семантику: «У слова „хороший“ много значений. К примеру, если кто застрелит бабушку с расстояния в пятьсот ярдов, я назову его хорошим стрелком, но нехорошим человеком». (Как тут не вспомнить одного антисоветского диссидента, который в конце жизни осознал: целили в коммунистов, а попали в Россию; увы, множество подобных «хороших стрелков», но плохих патриотов так и не желают понять столь простую истину.)

Может показаться, что Честертон из желания оригинальничать назвал своё эссе — «Оптимизм Байрона». Но разве не убедительно это обосновано:

«Если человек гуляет один на берегу бушующего моря, если он любит горы, ветер и печаль диких мест, мы можем с уверенностью сказать, что он очень молод и очень счастлив…

Новые пессимисты ничуть на них не похожи. Их влекут не древние простые стихии, а сложные прихоти современной моды. Байронисты стремились в пустыню, наши пессимисты — в ресторан. Байронизм восставал против искусственности, новый пессимизм восстаёт во имя её».

Как писал один его биограф, в зрелые годы Честертон перерос мужчину и снова стал мальчиком, а позже перерос мальчишку и стал младенцем, перейдя в лоно католической церкви. Пожалуй, не совсем так. Честертон всегда оставался, взрослея, мальчишкой, а в чём-то младенцем; умел видеть мир глазами ребёнка.

У него религиозное чувство тоже было «от мира сего», вне бесплотных идеалов и мистических откровений. «Когда Христос основал свою великую Церковь, Он положил в её основание не боговидца Иоанна, не гениального Павла, но простака, ловчилу, труса — словом, человека. На этом камне Он и построил церковь, и врата ада не одолеют её». Честертон выделяет апостола Петра с его слабостями, такими «общечеловеческими» и утверждает парадоксальную мысль: империи погибали, потому что полагались на силу; «Церковь Христова полагалась на слабого, и потому — несокрушима».

Парадокс! А суть его проста: порой позволяет выстоять не твёрдость, а гибкость или даже мягкость. Честертон не одобрял яростную борьбу Бернарда Шоу за социальную справедливость: «Этот писатель не может стать поистине великим только потому, что ему трудно угодить. В нём нет смирения — самого мятежного из наших свойств». Надо быть снисходительней к слабостям людей…

Вот только не станет ли приспособление к слабостям и оправдание их воспитывать именно жалких приспособленцев?

Есть у Честертона цикл рассказов «Парадоксы мистера Понда». В одном из них автор, упомянув о парадоксах Бернарда Шоу и Оскара Уайльда, заявил с иронией: «Именно в таких делах погрязают писатели; и когда критики объясняют им, что всё это — болтовня, рассчитанная на эффект, а писатели отвечают: „На какого же ещё дьявола болтать? Чтоб не было эффекта?“ В общем, всё это довольно нелепо».

И хотя Честертон утверждал — «Парадоксы мистера Понда… бросали парадоксальный вызов даже самим правилам парадокса» — это было сказано, как говорится, для красного словца. Ведь Понд просто доводил приём парадокса до абсурда. Например: «Так как выпить было нечего, все они тотчас захмелели». Честертон был более склонен к шутке, чем к сарказму, умел оставаться джентльменом в исконном смысле этого слова.

Но подлинный парадокс, а не словесно-логические выкрутасы — это неожиданность, открытие, опровержение ложной истины. А Честертон, как отметил Х. Пирсон, «любил спор и битву ради них самих, а не ради выгоды или победы. Наверное, он не хотел одолеть противника, ведь это положило бы конец спору. Однажды ему предложили выставить свою кандидатуру в парламент. Он согласился — но с условием, что поражение обеспечено».