Я уже почти любил ее.
А на языке я уже чувствовал вкус шерсти зверя, что проснулся после того, как изъявившийся во мне художник спешил омывать кисти, иногда этого зверя зовут самолюбием.
Растолкав погоны, штыки и землистые лица, появились генералы, уверенно-размашисто шагающие по грязи и матерчатым остаткам битвы. Впереди всех шел генерал-аншеф в бурунах своих амбиций и рыхлых щек, а за стайкой напомаженных лакеев, подававших во время военного совета сельтерскую, чертились все новые и новые шеренги конвоя. Они гигантскими шагами устремились к нам, и арестованным ничего не оставалось, кроме как увернуться от штыков и пропустить их сквозь всю свою массу, оказавшись перемешанными с вооруженной охраной. Офицеры выравнивают наши ряды, прогуливаясь между шеренгами, и точно малых непослушных детей бьют по рукам тех, кому случилось забыться в своей вольномыслящей кротости и свернуться в аморфный комок. Шеренга арестантов, шеренга конвоя, снова разъятые бусины разномастных испугов, а за ними опять антиподы, наспех слепленные из безразличия и беспрекословности.
Под ногами трепещет обгоревшая трава с частыми пролежнями от убранных трупов.
Небо с трудом удерживает гигантские черные затейливые люстры из загрустившего воронья, словно собравшегося к литургии. Становится холодно. Фигуры арестантов напоминают гейзеры безволия, пронзающие общую ткань мучения. Я вижу нечеловеколепные лица, сомлевшие в лиловой наркотической червоточине, меня незаметно толкают в плечо и предлагают шприц. Неужели я так плохо выгляжу, что похож на наркомана? Властным жестом отвергаю это психоделическое жало. Глупцы, самый сильный наркотик — это воля! Два-три кубика внутримышечно — и весь мир будет малодушно заискивать у ваших ног. Я не вижу ничего, кроме синих спин, с трудом волочащих свои тени за державным бегом солнца. Прядь волос пробегает у меня по лицу, я отгоняю ее, будто падчерицу, вместе с докучливым всхлипом ветра, но она вновь просится упасть на очки. Офицеры читают нам приказ генерал-аншефа… за неповиновение… разбой… мародерство… поругание чести полковых офицеров… возмутительное нарушение присяги…
…Каждый десятый будет расстрелян…
Я услышал это как безличное предложение и самой гадкой частью периферической фантазии подумал, что это было бы немыслимо смешно: оказаться вдруг десятым, чтобы залепить звонкую пощечину своей судьбе и напрасно взмолиться, глядя на свой труп.
Первый, оказавшийся в нашем ряду, узнав, что он первый и десятый от смерти, взорвался в пляске святого Витта, целуя сапоги офицера, нынче исполняющего обязанности бухгалтера Фемиды; второй нехотя зевнул; третий отделался стенобитным взглядом; четвертый измельчал на глазах; пятый, побледнев, сделался невидимым; шестой потерял сознание; седьмой и восьмой рассказывали друг другу пикантные анекдоты; девятый был Ингмар, завороженно смакующий настилающее его ощущение, он был подобен меценату, огосподствовавшему самой дорогой картиной в мире.
Десятым совершенно неожиданно оказался я.
Вкрадчиво обратился к офицеру, точно галантно извинялся за какую-то пустячную оплошность, но он исчез, не задержав на мне внимание, так, как если бы я был третьим или седьмым, ибо он уже тасовал крапленые судьбы следующих десяти несчастных.
— Я сейчас все объясню, ведь меня не было с 18-м полком, меня придавил убитый жеребец, и, очнувшись, я затем примкнул к другому гренадерскому полку и не принимал участия в солдатском бунте…
Я было бросился вслед за офицером так, будто мне недодали огромную сумму денег, но мне в грудь уже уперся штык, а дюжина цепких рук отбросила назад в объятия Ингмара. Я мучительно старался выкарабкаться из волокиты этих нескольких мгновений, которые, как мне почудилось, ошиблись адресом, и в этой вязкой трясине дьявольских небылиц и грязных рук, раскручивающих меня, словно волчок, я услышал истошный вопль следующего десятого, который узаконил и меня в моих жертвеннических правах. Круг замкнулся. Я разодрал в кровь первое попавшееся лицо, и в этот момент ясно почувствовал, что мне под скальп щедро залили кипящее стекло.
«Господи, но ведь так не бывает», — будто сказанное не мною упало в колодец и затерялось в зыбком пятнышке подневольного отражения света.
§ 20
Рядом не было никого, когда я попытался встать, но мою голову прочно держали чьи-то руки. Я импульсивно мотнул ею, будто отрубленной, и попытался найти вокруг себя хоть какую-нибудь точку опоры, даже крюк под ребро меня устроил бы.
Но кругом не было ничего, на что можно было бы опереться. Я коротко вздохнул и увидел, что и внутри меня нет ни одной точки опоры, даже математически иллюзорной.
Я почувствовал, что сижу на плексигласовой подставке, как генеральный макет постамента, а окружающая меня явь укрылась в матово-желтых целлофановых драпри.
Я потрогал прозрачную массивную подставку и только сейчас вспомнил о руках, так властно-уверенно державших мою голову, и, молниеносно обернувшись, увидел…
…совершенно реального здорового мужчину, сидевшего подле меня на корточках с некоей умиротворенно-взбалмошной улыбкой, которую он, казалось, выдавливал из себя как особо ценный крем из тюбика мелкими, но равномерными дозами. Даже в этой взвинченной обстановке я почувствовал тиховейный запах дешевого одеколона, что исходил от незнакомца. Я сглотнул слюну, как всамделишный яд, и, не отрываясь очами от упитанных глянцевых щек человека и его ярко-красного галстука, спросил:
— Кто вы?
— Ангел. Мое удивление уже расстреляли, и я, вытянув голову, попытался высмотреть субтильные крылышки на его спине, но сургучового цвета костюм (кстати, ужасно скроенный) сидел на нем так обворожительно плотно, что исключал наличие даже символических театральных крылышек на спине этого дородного мужчины, назвавшегося ангелом.
Я неслышно плескался в состоянии полной обезболезненности, а молочно-желтый свет похитил все мыслимые окружающие оттенки.
— Не очень-то вы похожи на ангела, — говорил я в уступчивой меланхолии.
— А вы не очень-то похожи на человека, — вторил он с напевно-веселым злорадством.
Истомившись от криминогенной тишины, ангел встал в полный рост, одернув брюки и радуясь возможности размять затекшие массивные члены, спросил как нечто само собою разумеющееся:
— Что вы хотите?
— Жить.
— А зачем вам это?
— И меня об этом спрашивает ангел, — произнес я уже как начинающий торговец.
— Ох и не ангельский вид у вас, я уже не говорю о том, что вас невозможно сопричислить к сотрудникам горних сфер; вы даже не похожи на деятеля искусств или просто земного врачевателя душ. Наконец, почему вы материальны?
Ангел хмыкнул, обозначив полные губы:
— Ну, знаете ли, что касается моей материальности, то это, пожалуй, вопрос спорный. Впрочем, как и вопрос о вашей человечности, а потом у вас неверное представление о сотрудниках горних сфер. Дело ведь не в ангельском обличье, а в том, что я выполняю обязанности ангела. Кстати, весьма успешно и потому, следовательно, являюсь официальным полномочным ангелом, курирующим данное… э-э… мероприятие и вас в частности. Я защитил все диссертации. Одну по структурной фаталистике, а вторую по экзегетике, и ваш скепсис здесь совершенно неуместен. Вас всегда обслуживали квалифицированные специалисты, и возгласы о слепой Фемиде выглядят по меньшей мере как элементарное неуважение к нашей деятельности, — говорил ангел, глядя в сторону и не скрывая своего явного возмущения. — Ну ладно, не будем об этом, вы, как и все люди, несведущи в таких серьезных вопросах, и потому я прощаю вас. Кстати, если вас это успокоит и вселит уверенность, я могу явиться с ввалившимися щеками, воздевши руки к небесам, с крыльями, в белых одеждах и произнести елейным голоском что-нибудь несложное в божьей благодати. — Просто мне казалось, что вы достаточно образованный, автономно мыслящий человек для того, чтобы поверять здравый трансцендентный смысл всей этой мишуре, которая давно уже снята с метафизического производства и впечатляет только нищих духом, — он уже сделал движение, чтобы снять пиджак.