Я пробил его шею насквозь у основания и нажал еще, дырявя уже вопящую за ним пустоту, а юноша, конвульсивно дернувшись спиной и плечами, словно диковинная бабочка, наживленная золоченой иглой на черный бархат коллекции, повис на моем ружье, медленно опуская занесенную саблю.
Что-то вдалеке меня пронзительно лопнуло. Звуки принялись передразнивать друг друга на пределе колебания, краски закричали, меняясь местами. Лица поплыли, копошась в мимических агониях злой волшбы, поле битвы, усеянное и уставленное навязчиво сотрясающимися телами, сделалось прозрачным. Я глянул под ноги и увидел, что из каждой точки пространства рождалось новое поле брани. Я наклонил голову, здесь было то же самое, и параллельно моим глазам по всей высоте из каждой точки рождалось кровавое объемное представление. Я наклонился что есть мочи к небесам, и там, надо мной, стоя на моих глазах и простираясь в безбрежность, творилась та же несусветная самоистязающаяся фантасмагория. Со звезд падали раненые, грызя ядовитую землю глубоко под моими ногами. Я задыхался в четырех измерениях, обезображенных окаянной скверной, и недостаток воздуха сделался многомерным, как и окружающая меня структура войны, которая представляет собой фотографию криминалиста, где рядом с телом убитого непременно присутствуют кусочки сантиметровых лент, показывающие величину ран и расстояния от одного предмета до другого. Я увидел мир в новом судьбоносно графическом измерении, и все поле усеялось запрограммированно двигающимися щупальцами сантиметровых лент, пожирающих солдат. И все эти ленты показывают, сколько точно было сантиметров и минут до смерти, ибо эти ленты движутся во времени, являясь в качестве особой проекции отображением поля боя так, точно невидимый криминалист занимается канцелярским и фотографическим освидетельствованием борьбы жизни и смерти.
Я стоял в выносливом оцепенении, привороженно внимая моему штыку как острейшему чувствилищу, проникшему в чужую, еще не долюбившую и не домечтавшую, но уже свершившуюся судьбу, и мощнейший импульс невыразимой боли на грани стремительно разбегающегося прошедшего и настоящего времени прошел по окровавленному штыку сквозь меня, едва не спалив все нервные волокна.
Я всегда верил и чувствовал, что болевые ощущения зависят от интеллекта и уровня душевной организации, и теперь упивался всею болетворной гаммой, совершенно не умея выбраться из нее.
Я сижу на земле, не чувствуя в воздухе криков и пуль, вполне счастливый нагольной привычкой выживать, а белокурая тонко вылепленная голова юноши лежит у меня на коленях. Я возложил правую ладонь на чистый и теплый лоб убитого, старательно впитывая в себя его последнее источающееся вовне тепло, чтобы оно не пропало даром. На мгновение я замешкался, надумав снять свои розовые очки, но весь космический ужас был в том, что окружающая меня тошнотворная структура войны ничуть не изменилась, став еще более зримой и усложненной, и я одумался, понимая, что даже наедине со своими чувствами, сколько бы я ни брезговал ими, нужно быть чистоплотным джентльменом. Кроме того, «никогда не следуйте первому побуждению сердца, потому что оно всегда хорошо» [Шарль-Морис Талейран].
Судьба покоится меж двумя составляющими: активной и пассивной, то есть между той, что может быть принципиально изменена индивидом посредством его оперативного вмешательства, и той, что не поддается оному, являясь изначально данной. И еще мне примыслилось, что чем больше я укрепляю и закаляю свое тело, тем большее развитие посредством влияния сублимированной энергии получает мое метафизическое начало и, значит, от воли до метафизики — один шаг.
Я испытываю легкое эстетическое неуютство за себя, этакое неприкаянное этическое возбуждение, как в присутствии откуда ни взявшихся не безразличных мне изящных дам, поднимаю глаза и вижу. Действительно. На небесах нет свободного места, ибо они устланы изображениями любимых, что привиделось умирающим на поле. Испускаемые вздохи в мгновение ока накликали сюда этот паноптикум женской красоты, который не скоро станет тускнеть и рассеиваться. Каждое поле битвы прикрыто пологом, чтобы уравновесить мощные потоки психической энергии человечества в экстрапространстве.
Вновь налетели ядра, налетели, как каленый град, измертвив последние визионерские восторги тысяч коченеющих в ступоре губ и порвав ажурную кисею восхитительных образов, а одно из пушечных ядер угодило в часовой механизм войны, и время подернулось цветистой судорогой, то вдавливая мои глаза в замедленные манипуляции контуженого старика, отмахивающегося от своих осыпающихся ресниц, то истерически мча вслед за толпой легкораненых людей, бесцельно суетящихся оголтелой толпой. Я смотрел на увечных, каждого на свой лад, и в их измятых, изорванных болью лицах читал один только вопрос, повторяемый в бредовом автоматизме: «За что мне это?» Они энергично мучились, благоусердно показывая друг другу чернокровные изъяны на теле, словно сокрушенно соревнуясь в страдании и одновременно заговаривая его. Падая и поднимаясь, отталкивая друг друга, и поддерживая, гренадеры и анархисты рядом, будто гигантская бесполая толпа уродов, жаждущих исцеления, ползли по земле, обратив твердеющие в неистовой надежде глаза в сторону светозарного чуда, что сейчас так легко снизойдет и избавит от мук одним роскошным нерукотворным касанием. Но скомпрометированное чудо не давало себя знать, и они проклинали его, продолжая звать. Уже темнело. Я стоял в каре гренадеров, отстреливаясь от набежавшей конницы бунтарей, дерзающих последней атакой разрушить наш строй и лишенных единства изрубить и затоптать, но мы жались плечом к плечу, вонзая штыки в раскаленные бесконечным аллюром морды коней. Я убил прекрасною гнедого скакуна, бросившегося на меня со своим хищным всадником, одетым в тугую кожу, который, едва оказавшись выброшенным из седла, был добит прикладами на земле, как немощный голубь сворой злорадных мальчишек.
Мы побеждали.
§ 18
Сражение переместилось под неказистые стены селения Y. Я озирался временами назад и видел огромное вогнутое пространство местности, которое к этим вечерним часам еще больше провисло от обилия бесформенных тел людей и животных, от многопудовой тяжести мучительно густеющей тьмы с беспризорными водоворотами дыма, от разбитых орудий и повозок с ампутированными колесами. Щедрые россыпи убитых под этим пустым беззвездно-безлунным небом напоминали ночной пляж, а сквозь мои очки все носило печать розового траура. Повстанцы спешно перемещались за крепостные стены, надеясь склонить нас к длительной осаде, но защитные рвы были неглубоки, а стены, башни, бастионы и иные фортификационные сооружения, состряпанные без достодолжного инженерного тщания, имели не неприступный, а скорее декоративно вызывающий вид. Мало того, форты более поздней постройки были столь неумело вписаны в общий оборонительный ансамбль, что ни о какой правильной организации многоярусного перекрестного артиллерийского огня не приходилось и говорить. Бегущие, словно потоки чернил, всасывались в несколько башенных ворот, позабыв о прикрытии, или, очевидно, как и всякие воинственные проявления анархизма, проникнутые удалым чванством, не помышляющие об обороне, они беззащитной толпою сгрудились возле стен на небольших пятачках. И едва в это месиво, состоящее из одних суетящихся спин, хлынули первые опустошающие залпы нашей легкой подвижной артиллерии, как началось истерическое столпотворение. Люди топтали друг друга, ломая ребра и кроша черепа, прыгали на спины поджариваемой саранчой, рвали за волосы, карабкались в неистовом исступлении настигаемых зверей. Тот, кто оказывался повергнутым наземь, стекленея в бессильной злобе, вгрызался в ноги и края одежд тех, кому посчастливилось протиснуться в спасительную горловину ворот. Кульминация этого торжища паранойи наступила тогда, когда сбитая с толку несусветным обилием взаимопротивоположных команд городская стража, принявшая сторону восставших, преждевременно захлопнула ворота, не впустив еще несколько сотен отступающих, и пронзительный вопль клакеров, озвучивающих собственную смерть, потряс сражающихся. Никто из них не остался в живых.