— У нас были и счастливые дни, — продолжал отец. — Работал я, правда, по десять — двенадцать часов в день, но скопил денег и женился. — Он протянул руку, чтобы показать, на ком он женился. — Я заплатил первый взнос за этот дом. — Он шлепнул ладонью по стенке, и звук этот больно отозвался в душе Бенедикта. — Вскоре у меня было уже двое детей. — Он помолчал и поглядел на Бенедикта, словно ожидая, что тот освежит его воспоминания. — Ты родился почти без дыхания, — сказал он спокойно. — Я оживил тебя своим дыханием. — Глаза его заволоклись. Бенедикт взглянул на мать, ожидая подтверждения, и она утвердительно кивнула. Джой жадно смотрел на отца и ловил каждое его слово. — Нет, первые наши годы не были несчастливыми. Я был молод, я мог стол зубами поднять! — Он сделал движение, как бы приподнимая воображаемый стол. — Во время эпидемии гриппа у всех умирали дети, а у меня нет. Я благодарил за это бога, но еще больше я втайне благодарил самого себя. — Отец посмотрел на Бенедикта, но тот ничем не выдал своего отношения к его рассказу. Отец поправил на носу очки и, глядя сквозь стекла затуманенным взором, продолжал: — В те дни у меня была одна тайная мысль — она касалась меня самого. Я думал: что бы ни случилось, где бы я ни был, если даже обрушится дом, или сгорит завод, или взорвется бомба — я, Винсентас Блуманис, останусь цел и невредим. Вот в чем я был тогда втайне уверен!

Его глаза сверкнули, и он сжал кулак. Мать с горечью покачала головой и сказала почти про себя:

— Да, так, так...

— Откуда пришло ко мне это чувство, — продолжал он с удивлением, — я и не знаю. На заводе вокруг меня вечно происходили несчастные случаи: одни обжигали себе ноги, другим начисто отрывало руки, — какое это ужасное бедствие! — только с одним со мной ничего не случалось. — Его лицо вдруг озарилось невинной, сияющей улыбкой, поразившей Бенедикта. — Война, — воскликнул он, и его голос зазвучал, как голос Рока, — она кончилась как раз в тот момент, когда дошла очередь до меня; имя мое уже было внесено в списки, но, конечно, меня так и не призвали. — Он снова широко развел руками. — Да, тогда я чувствовал, тогда я думал только так: что бы ни случилось, какое бы несчастье ни свалилось на моего ближнего, оно меня не коснется!

Он поглядел на жену. Лицо ее было ясно и спокойно, но она покачивала головой, подперев щеку рукой, поникнув, словно в глубокой печали. Она закрыла глаза, и, когда открыла их вновь, на ресницах ее дрожали слезинки.

— Я не могу объяснить вам, почему я так чувствовал, — продолжал отец тихо, приглушенным голосом. — Я был молод и кулаком мог свалить с ног быка. — Джой поглядел на его кулак, и отец, перехватив его взгляд, поднял кулак и потряс им. Его кулак показался огромным даже Бенедикту. — О чем были мои думы в те дни? — вскричал отец со страдальческим выражением. Он поднял глаза к потолку и затаил дыхание, как будто силясь что-то вспомнить. — О чем были тогда мои думы? — повторил он шепотом. — Теперь трудно вспомнить. У меня был дом, жена, дети; у меня была работа — такая работа теперь в неделю прикончила бы меня. На заводе в глазах хозяев я был новичком, но я-то сам хорошо знал себе цену. А думать мне никто не мог помешать. Я знал, что у меня есть самое главное — моя сила. — Он вытянул руку, напряг мускулы. — А это значило — работа. В моих руках, спине, ногах была сила, а значит — у меня была и работа. С ней я имел все. Без нее... — Он остановился, снова поднял глаза к потолку и заморгал. Внезапно взгляд его опустился на Бенедикта, и он вскричал: — Ты! Ты ничего не помнишь! Разве ты знаешь, как я жил? Откуда появился этот дом? Ты думаешь, он вырос сам собой? Кто содержит его? Нет, я расскажу, как он появился, я скажу, кто содержит его!

Мать помешивала суп. В комнату ворвался дребезжащий гудок завода, и одновременно с ним они услышали резкий свисток паровоза, тянувшего состав вагонеток с горячим шлаком. Мать зачерпнула полную ложку супа, дала попробовать Джою и ждала, приподняв брови, пока он вдумчиво не распробует и не кивнет в знак того, что суп готов.

— В первые годы, — продолжал отец почти про себя, прикрыв глаза, — в первые годы я все прикидывал и подсчитывал: если я работаю целый год, — а в день мы зарабатывали четыре доллара при шестидневной неделе, сколько же я зарабатываю?

Но прежде чем Бенедикт успел ответить, он ответил сам:

— Значит, я зарабатывал в год тысячу двести сорок восемь долларов. — Он кивнул Бенедикту. — Да, да, — сказал он уверенно, — это правильно. Я сам научился считать. Сначала на пальцах. Гляди, Джой! — отец легонько толкнул локтем в бок подошедшего Джоя и вытянул вперед свои крепкие, сильные пальцы, почерневшие на концах. — Сколько? — спросил он, и Джой прошептал: «Пять». — Хорошо, — похвалил отец, похлопав его по руке. — Тебя научили считать в школе, а я научился сам! А потом я научился писать. Знаешь, как? — спросил он отрывисто. Джой недоуменно пожал плечами. Отец показал на календарь, Бенедикт следил глазами за его пальцем, а затем поднял взгляд выше, к распятию. — А вот как: садился к столу с карандашом и оберточной бумагой из мясной лавки, как маленький мальчик, как Джой, — он подтолкнул Джоя, — и срисовывал буквы и цифры, и надоедал людям на заводе. Я говорил: «Мистер...» — и тут он не только перешел на ломаный английский язык, нарочно утрируя его, но и лицо его приняло заискивающее полутупое, полусмиренное выражение, которое бывает у новичков, изо всех сил старающихся понравиться начальству. «Мистер, — сказал он жалобным голосом, в котором, однако, сквозила издевательская нотка. — Мистер, помогать мне, мистер босс». Он опустил плечи и сгорбился, лицо его расплылось в простодушную, глуповатую улыбку. «Мистер, я забывать очки, не могу читать это. Вы сказать новый рабочий, что это написано, какая буква?» — Он посмеивался себе под нос, и Джой смеялся тоже, и мать засмеялась. Все, кроме Бенедикта. — И я показывать ему мою бумагу, — продолжал отец по-английски. — И он говорить, где какая буква, и я слушаю и помню. — Он обратился к обоим мальчикам: — Вот как я учился читать!

Потом отец помолчал немного, подумал и сказал уже по-литовски:

— Как красиво тогда было в долине! Сюда отовсюду приезжали художники рисовать. Все было совсем иначе, не так, как теперь. Я скопил деньги, купил этот дом. Я сделал погреб, покрасил его, зацементировал; я вскопал землю под огород. И я платил за дом. Каждый год я вовремя вносил плату и проценты платил. Я платить, платить, все время платить, — прибавил он по-английски. — Благодарить вас, благодарить вас, — мне сказал Банк, — благодарить....

Он уронил руки на колени и, словно устав от собственного рассказа, сказал по-литовски:

— А теперь Банк говорит: «Убирайся вон!»

На кухне воцарилось молчание. Бенедикт обернулся к матери.

— Мне нужно идти, — сказал он. — Я опаздываю.

Отец кивнул ему.

— Да, ты опаздываешь, — проговорил он. — До свидания, — добавил он церемонно. — Благодарить вас тоже. — И поклонился.

Когда Бенедикт подошел к двери, отец сказал:

— Спроси своих священников, что мне теперь делать?

— Я вернусь к ужину, мама, — пообещал Бенедикт.

3

Бенедикт пошел в церковь не сразу. С того дня как исчез Винс, он никогда не забывал о нем и не переставал его искать. Ему казалось, что, если бы только ему удалось найти Винса, он сумел бы растолковать ему, как установить мир в доме, что нужно сделать, чтобы хоть как-то поладить с отцом, или же, в случае неудачи, как найти утешение в церкви по его, Бенедикта, примеру. Так или иначе, но он чувствовал, что мог бы приобщить Винса к тому, что обрел сам. Он привел бы его как-нибудь вечером в пустую церковь, где не было бы никого, кроме них двоих. И в молчании, коленопреклоненные перед образом Христа, они дождались бы прихода отца Брамбо. И он пришел бы, чтобы поведать Винсу своим тихим, серебристым голосом о боге и о его сыне Иисусе Христе, который родился в семье плотника и жил среди простого люда.