Он поднял палец и медленно им погрозил. Его голубовато-серые глаза сверлили Бенедикта.

— Он еще придет назад! Ты думаешь, он находит хлеб на дороге? Идет, подбирает? Просто так — подбирает? Нет, нет! Работай, работай, работай! Всегда работай за хлеб! — Он широко взмахнул рукой, как бы охватывая весь мир. — Везде работают за хлеб! Он узнает — хитрый американец! — придет домой, скажет: «Папа, дай мне поесть. Я голоден». Увидишь, так я говорю!

— Мне нужно идти, — сказал Бенедикт. — Мама, — обратился он к матери, вернувшейся в комнату с пучком зеленого лука, — мне пора в церковь.

— Бенедикт, — продолжал отец, — что говорит священник?

— Поешь что-нибудь перед уходом, — упрашивала мать.

Мальчик отрицательно покачал головой.

— Что он говорит? — повторил отец свой вопрос.

— О чем, папа? — терпеливо спросил Бенедикт.

— Что Компания скупает дом и выбрасывает всех?

С гордостью и легким презрением в голосе Бенедикт ответил:

— Отец Дар говорит, что никогда не продаст церковь. Значит, — он пожал плечами, — людям тоже незачем продавать свои дома.

— Ах, вот? — вскричал отец, повышая голос. — А что говорит молодой священник?

Бенедикт удивился.

— Что? — переспросил он и медленно ответил: — Я не спрашивал его, папа. — Он уверенно добавил: — Но он, конечно, думает так же, как отец Дар. Разве можно продать церковь?

Отец передернул плечами.

— Да? — вскричал он и, вскинув голову, постучал себе по лбу. — Как ты знаешь?

Он с понимающей улыбкой покачал головой и заговорил, будто что-то припоминая. Мать стояла, прислушиваясь к разговору; она вытерла руки о фартук, лицо ее потеплело от зазвучавших в его голосе ноток.

— Бенедиктас, — говорил отец на своем родном языке, — я хочу рассказать тебе одну историю, о тебе самом. Ты ее не можешь помнить. Давно это случилось. — Он поправил на носу очки и улыбнулся печальной и мудрой улыбкой. — Я помню этот день, тебе тогда исполнилось пять лет. Я шел после работы домой с завода, лил дождь. И вот я иду и вижу: какой-то малыш стоит под дождем и горько плачет. «О чем может так горько плакать малыш?» — думаю я и подхожу к нему ближе. И тут я увидел, что это ты.

Он остановился и поглядел, скорей не на Бенедикта, а на его мать. А она задумчиво смотрела на кухонную плиту, и в глазах у нее стояли слезы. Джой с удивлением и трепетом слушал рассказ об этих далеких, сказочных событиях. Какое-то отсутствующее выражение появилось у него во взгляде, рот слегка приоткрылся. Кошка спряталась под стул, а Рудольф тянулся к ней пухлой ручонкой.

Отец снова улыбнулся мягко и спокойно.

— «Почему ты плачешь?» — спрашиваю я; ты поднял на меня глаза, полные слез, и показал на лужу перед собой. «Она грязная», — сказал ты. «Да, — ответил я тебе, — она грязная». Тогда ты показал на свои новые красивые белые башмачки, которые мы купили тебе для заводского пикника, и всхлипнул: «Если я пройду через эту лужу, они запачкаются!» Ах, какой умный маленький мальчик! — вскричал отец с иронией, и Бенедикт почувствовал, как сердце его забилось быстрее. О, хороший малютка — американский мальчик! — отец вдруг вернулся к своему ломаному английскому языку, но дальше продолжал по-литовски: — И ты был прав! Но пока ты стоял так, и плакал, и все думал, как быть, идти ли тебе по луже и испортить новые башмаки или нет, — дождь превратил в лепешку твою хорошенькую новую соломенную шляпу...

Отец потянулся, расправил плечи, поднял голову, потом склонил ее набок.

— Это притча, — сказал он спокойно.

Мать улыбнулась с какой-то жгучей печалью и, протянув руку, погладила отца по голове.

Джой так и сидел с открытым ртом и пристально смотрел на Бенедикта, словно узнал о брате что-то такое, о чем и не подозревал. А Бенедикт стоял перед ними с пылающим лицом.

— Я не помню этого, — пробормотал он.

— Конечно нет, — охотно согласился отец. Глаза его затуманились, он отвернулся почти враждебно от Бенедикта и, погрузившись в раздумье, снова принялся строгать деревяшку.

Рассказанная отцом история уязвила Бенедикта, он и сам не знал почему. Он недоумевающе пожал плечами. Каким манящим и близким — как будто он был совсем рядом, в соседней комнате, — показался ему теперь тот, другой мир — мир церкви, в котором, стоит ему только войти, он чувствует себя преображенным. Ему показалось, что он глядит оттуда, издалека, где рядом с ним добрые благословляющие руки и набожно склоненные головы, — глядит на эту комнату, на эту кухню с крошечным окном, на Джоя, разглядывающего кровоточащую бородавку, на Рудольфа, ползущего за кошкой, которая фыркает на него, на мать, — вот она с озабоченным лицом направилась к плите, чтобы снять крышку с кастрюли, в которой кипит суп. Но и себя он вдруг увидел там, в церкви, увидел глазами своей матери. Высокий и худенький, он стоит в черной рясе, отрешенный от всего земного, одинокий, задумчивый, чистый и безгрешный...

Как он тосковал по этому видению, как стремился к нему; он мысленно простирал руки и жаждал, чтобы этот темный силуэт поднял лицо и улыбнулся ему. Тоска по Этому своему образу стала в нем еще более острой после событий последних дней. «О господи, — молил он, — сделай, чтобы время шло быстрее! Чтобы скорей наступил тот заветный день!»

— Нет, — внезапно прервал молчание отец, оглядывая их всех. — Нет, мы никуда отсюда не двинемся, потому что мы не можем этого сделать. Нам некуда идти. Мы останемся здесь.

Затем он посмотрел на Бенедикта каким-то далеким взглядом.

— Что будем делать, добрый учитель? — спросил он. — Скажи, наш пастырь, что будем делать?

— Никто и не собирался заставлять нас переезжать, — ответил Бенедикт, понурившись.

— Кто это тебе говорит? — с мрачной иронией спросил его отец. — Хозяева тебе пишут письмо?

Бенедикт покачал головой.

— Мама, — сказал отец, подходя к плите и глядя на мать с чуть смущенной и серьезной улыбкой. — Мама, — повторил он по-английски, — ты хочешь здесь остаться?

— О чем ты все болтаешь? — ответила она на их родном языке, настороженно поглядев на него и избегая взгляда Бенедикта. Она повернулась к кастрюле с супом и сказала: — Я живу только сегодняшним днем. А сегодня я здесь. — Она стукнула деревянной ложкой по кастрюле. — Зачем ты пугаешь детей? — бросила она сердито.

— Джой, — вдруг обратился отец к Джою, который о чем-то раздумывал и теперь, очнувшись, подпрыгнул от неожиданности, — ты хочешь уехать?

Джой утвердительно закивал.

— Погляди-ка на него, — сказал насмешливо отец. — Джой не прочь уехать! — Он оглянулся, ища глазами Рудольфа, но того нигде не было видно. Тогда он снова повернулся к Джою и сказал: — Ты идешь к хозяину и говоришь: «Джой готов ехать н овый, красивый дом», а босс тебе дает хорошего пинка!

Джой окончательно растерялся.

Отец повернулся к Бенедикту и мягко спросил его:

— А ты, ты хочешь уехать отсюда?

Бенедикт устремил на него напряженный взгляд и ответил:

— Нет, папа.

Отец резко мотнул головой:

— Ты не хочешь уехать? Ответь мне, как можешь остаться? Как можешь помешать Компании вышвырнуть тебя?

Бенедикт пристально поглядел на отца и сказал так проникновенно, как только мог:

— Папа, если церковь скажет Компании: «Не делай», — Компания не сделает. Ведь они тоже христиане и католики, папа. Церковь запретит им выбрасывать на улицу людей, лишать их крова...

Мальчик чувствовал на себе тяжелый взгляд отца, и голос его сорвался; он побледнел и отвернулся. В комнате воцарилось молчание. Наконец отец заговорил, и в голосе его звучала, как прежде, церемонная насмешливость.

— Миссис, — обратился он к матери, — говори мне, миссис, сколько лет мы живем здесь?

Она взглянула на него и на этот, раз еще более сердито:

— Ступай спать. Ты выпил, что ли?

Отец засмеялся, обернулся к Бенедикту и, улыбаясь, сказал:

— Нет, не такие уж они были несчастные — эти первые годы. — Он улыбнулся, как будто Бенедикт не соглашался с ним. Мягкость, даже какая-то примиренность, прозвучавшая в его голосе, прервала ход мыслей Бенедикта — он думал о пылавших лачугах — и заставила его прислушаться. Голос его отца стал ласковее, и речь его на родном языке, по волшебному контрасту с его английской речью, текла плавно и свободно. Бенедикту опять показалось, что когда отец говорит на своем родном языке, то преображается и становится совсем другим человеком, полным странной чужеземной мудрости, умеющим глубоко чувствовать.