Изменить стиль страницы

Но смерть не личит правых и виноватых, всех косит без предписаний. Трус приутих, гилевщики разбрелись по дворам: надо было хоронить ближних и озаботиться о своей душе: неровен час, что скоротечная горячка в один час сожжет и того, кто даве с такой удалью ширился пред воеводою и кричал хулы на патриарха и кто норовил выдернуть засапожник, чтоб перехватить боярское горло.

Пошел снег. Пали первые морозы. По прежним оттайкам кривые улочки и заулки скоро обросли колобашками: ни пройти, ни проехать городом и некому было убраться при доме. Оказалась престольная осажденной крепостью не от крымского хана, но от повальной язвы. Уже и покойников не отпевали, не ладили им домовин, но наскоро окутывали холстами, волочили хокотами в ближайший захорон и заливали известью. У спущенных рогаток бессменные вахты жгли костры. В Скородоме по слободам вдруг взметывался в занебесье рыжий огненный лис, распустив погребальный дымный хвост: то отлетала в райские кущи чья-то безвинная страдальческая душа, а вместе с чумной проказою выгарывала до зольного пятна и осиротевшая усадьба.

И не было охотников навестить престольную; лишь порою к спущенной решетке подскакивал всполошенный царский гонец и приказывал скорее отворять ворота. Но однажды подтянулись сани, запряженные цугом, с закуржавленной избушкой и спущенным кожаным фартуком, с пятью слугами о конь. Очумел кто, чтоб самовольно попадать в ад? Иль навадник какой решился проникнуть в несчастный город, чтоб добраться до государевой казны? Нет, то был Богдан Матвеевич Хитров, начальник Земского приказа и царский спальник, срубленный в походе ляшской сабелькой. Он меркло, изнемогше утонул под медвежьи полости и, страдая от тягучей дороги, однако, с упорством стремился в Москву. Какая нелегкая несла его из смерти да в смерть? Может, литовка тому виною? Не давала покоя, изводила в мыслях, чудилась и во снах, такая жаркая до нездешних любовей, в постель сряжающаяся, как на брань, в какие-то широкие пояса на голое тело с медными бубенцами и в кожаные шлеи с бирюльками. Одно слово – чертовка, огненная кобылка. Грешишь с нею – и каешься, согрешишь – и вновь покаешься. Слад-ко-о... Хитров воочию увидел пред собою зеленоглазую литовку, засмеялся и забыл про раны.

Дворецкий доносил хозяину письмом, де, наведывались в усадьбу по осени патриаршьи подьяки без уговору, как в доме своем, шарились в хоромах и амбарах, и крестовой палатке, и в спаленке, искали чужебесные иконы франкского письма, коих у нас и от веку не водилось. Ведунья-литовка вскочила пред холопами на лавку и вдруг вскричала: «Ой, спасайтеся, волки, сейчас вода вас затопит!» И в сей миг затопило трапезную, сам тому очевидец. И владычни слуги, напугавшись, только и спаслися бегством. Но что за диво, хозяин: вода была, сам зрел, но никто не замочился. Другим днем снова явились патриаршьи слуги и увели литовку с собою, обещаясь люто постегать за чертовщину. Мы уж, грешным делом, распрощались с нею, зная, как зол патриарх до беса. Привели литовку в Монастырский приказ, поставили к расспросу, и сказала девка подьячему: «Я тебя не вижу и не слышу. Я уйду сейчас, а ты меня и пальцем не тронешь». Открыла дверь – и была такова. И был дьяческий сыск на литовку, но воевода князь Михаил Петрович велел отступиться от девки до вашего возвращения с походу...

А может, за нажитую гобину страшился Хитров? Мнилось маловеру, что воры и тати подорожные, безнадзорные рабичишки и холопы, что ныне во множестве разбрелись по Москве от умерших хозяев своих, сейчас ратью домогаются до его сундуков и поставцов с посудою, платна и меховой рухляди, скопленной с такими ухищрениями под рукою государя. Залетному с улицы соколу боярские бархаты в самую пору, чтоб заскорузлые плесны обмотать заместо онучек, а кизылбашские бесценные ковры ой как весело кинуть в осеннюю жирную грязь улицы и перейти по ним в краденых чеботках, не замарав узорного, шитого серебряными травами сафьяна... Ах-ах, ну до сна ли тут? И не столько гнойная рана гнетет, как те черные думы, что кречатьим клювом своим так и долбят в височную кость. Да и то поймите, христовенькие, легко ли было худородному алексинскому дворянину Хитрову взнятися наверх, выбиться в знати, встать по правую цареву руку. И все бы ладно, уж как ладно сотворилась жизнь, кабы не повенчалась вдовая церковь со спесивым чернецом Никоном; и дурь его призавесила грядущие дни Руси гибельным туманом. Иконоборец, что удумал! решил собою великого государя заместить.

...Добрался наконец Хитров до своего имения: все вживе. И отлегло от сердца. Теперь на поправку пойдет. Дал он на радостях вольную престарелой дворне во спасение живота своего, чтоб молили Господа за щедрого хозяина. А литовка в постели пожаловалась на Захарку, де, доступался до меня карла, и едва я отборонилась. И взревновав, дал Хитров вольную карле и десять рублей на домок свой и спровадил с глаз долой, не веря, однако, наветам литовки. Пообещался Богдан Матвеевич всегда любить карлу и привечать в хоромах. С угрюмым сердцем и сухими глазами убрел Захарка на Москву, с немудрым скарбом на загорбке и шутовским своим платьем. Он едва пробивался через забои, рискуя утонуть в снегу, и удивлялся мерклости обезлюдевшей престольной. Было время к обедне, но молчали сорок сороков Москвы, и не нашлось в Чудове монахов, чтобы раскачать главный православный колокол и призвать прихожан молиться за Русь. На скудном торжище повстречал Захарка карлу Ивашку из царевой потешной палаты: покупал Ивашка миндальных ядер да калачей на корм комнатных попугаев, что были доверены государыней на сохранение. И отправились сироты в опустелый дворец, засыпанный снегами, где и поселился Захарка досматривать заморскую птицу. И жил он в деревянной келейке, дружа с истопничим Барковым двадцать недель, пока не вернулся с победного похода великий государь...

И на исходе пятьдесят четвертого года сошли на Русь знамения.

Старец Корнилий, проживавший в Чудове монастыре, увидел во сне себя в московском Успенском соборе и приметил двух «неких». Один благообразный, со старым восьмиконечным крестом, сказал: «Сей есть истинный крест». Другой, темнообразный, после борьбы одолевший благообразного, держал в руке крыж, новый четырехконечный крест, и говорил: «Сие знамя ныне почитать будем».

Волжская крестьянка Иустина видела чудесный образ святого Игнатия. Он наставлял проверить новые книги, положивши их на гробницу патриарха Алексия.

Старцу Онуфрию явился епископ Павел в ясном свете и со всеми признаками законного архиерея, и Никон – весь омраченный...

Росстань

1

...И неуж Вседержитель из одной лишь песчинки, оставшейся под ногтем у лукавого, размутовал целую землю? Да и черт, однако, хорош; оттого, поди, сатанаилы и не стригут ногтей, чтобы нас заразить орлиным когтем и увлечь в Потьму. Любим вдруг вспомнил вчерашнее отцово предание, искренне веря его правде, и поразился необъятной Господней силе. В шесть дней все заквасить да и замесить? Это ж ого-го-о! Любим отряхнулся от полуденного наваждения, вынырнул из небес, где давно уже, придремавши, блуждал взглядом, приподнялся на локте с травяного клоча – старого гусиного гнездовья, раздвинул рукою серебристые стоянцы пушицы и пообсмотрелся вокруг свежо, в диковинку, обмершим от восторга сердцем. Какая вечная впереди жизнь!

А Канская земля воистину во все стороны была дика, но красно благолепна в июньские Петровки, когда всякая травина и животинка пыщится из последней натуги, чтобы оставить по себе потомство. Потому и живет и возносится в занебесье неутомимый клич: жить хо-чу-у! А быть может, это душа вьюноши, распаленная молодыми соками, сладко возжелала любви и вскричала, как зовет жадный до любви сентябрьский лось?

На западе, добро выбродив, пролилось из квашни морское тесто и неприметно перетекло в слинявшее от полуденной истомы небо, стерев от взгляда окоем, и солнце подтекшим яишным желтком едва протаивало сквозь струистую ряднину. Море протяжно гудело на выносе и неутомимо, оно пело любовную песнь всему родящему, живому и трепетному, что сейчас жарко ловило редкие северные дни, чтобы растешить жажду потомства. Белухи, взблескивая гнучими лоснящимися телами, вдруг вспыхивали из морских глубин, словно бы пытаясь настывшим телом прислониться к ярилу, и, пообсохнув на солнечном ветру, на миг уподобляясь чайке, снова гибко зарывались в толщу, на два белых уса вспарывая таусинную воду, и белые веретена долго виднелись сквозь прозрачные малахиты, отороченные легкими кружевами. Любим свесил голову со скалы, распластавшись на шершавом горячем беломошнике, и проводил взглядом звериное юрово, угадывая темно-синие проточины, эти неведомые ходы, куда невесомо и призрачно проскользнули от дозора белухи.