Изменить стиль страницы

Их-то куда влеку? детишек-то зачем впрягаю в соху с такой рани? не для их неспелых шулняток чепи и колода невольников, не для их сердчишка темное юзилище.

...Но ежли не им ратиться с идолищем, так кому же?

– Чады мои церковный! Собрался было из «Маргарита» толковать поучения Златоуста, как наставлял страдалец наш батько Неронов, де, не чурайся истин и на каждый день из этого срубца почерпнешь себе живой воды. Ан слышите, трубы судные зовут? – Аввакум поднял над головою свечу и медленно обвел ею, разбуживая овинную темь и нарочито всматриваясь в каждое лицо, словно бы вызнавал средь прихожан Июду. Неужли из этих благочестивых молельников выползет змея и ужалит его в плесну? – Видит Бог, чада мои, не раздора мыслю, но мира. Я просился намедни к патриарху, чтоб умолить за Иоанна и Логгина, а он меня не допустил к руке своей, протомил в сенях и велел передать: де, знать не знает меня и видеть не хощет. Так пусть уверится Никон, что не меня нынче загнушался он, а слова Божьего. От самого себя сбежал в чащобу ересей и сблудил, несчастный. И долго ему страдати и шарпаться, пока-то сыщется прежнее упование под уметами грязи. Нам всем, православным христианам, подобает умирати за един «азъ», его же окаянный враг выбросил из «Символа» там, идежи глаголется о Сыне Божий: «Рождения, а не сотворения». Великая зело сила в сем «азъ»!..

...Враг человеческий не дремлет: о нем только подумаешь втай, а он уже у ворот стоит и грозится карой. Как сумел он протиснуться в протопопов двор, что и собака не лайконула для острастки, и приворотник не очнулся, не пужнул? Июды же навели на след ревнителей, сами не показавшись: не стыда убоялись они, ибо совесть давно похоронили, но укоризны бессильной тех, кого нынче предали.

Вдруг в бревенчатую стену сушила гулко сбрякало, раздался зычный грубый окрик, и Аввакум споткнулся в проповеди, так и не вразумив богомольникам, какая сила в «азъ», выброшенном Никоном из «Символа веры». Народ взволновался, затеснился; распихивая прихожан в стороны, светя походными фонарями, появился в сушиле голова Борис Нелединский со стрельцами. И Аввакум обрадовался, что явились мучители, проведали о нем гонители, и все повторяется, как в старопрежние времена, когда «поругали жидове истинного Христа».

– А... незваны прибрели, душегубцы! Соскучились по праведной крови! Ишь, упитались у трапезы Иезавелины! – Протопоп шагнул навстречу Нелединскому, протягивая тому руки: вяжи-де. Был тот кряжист, кривоног, на голову короче Аввакума, усы пушистые, как беличьи хвосты, голова в серой пуховой шляпе навскид. – Вяжи! Выслужился охичивать чужие портки, позабывши про свою душу! Пять Рублев положил Никон жалованья, да питье, да платье, так и готов рычать, как пес подпазушный...

– Берите волка, ребята! Воистину волк! – вскричал, осердясь, Нелединский и, проворно подскочив, ткнул кулаком в ноздри, чтоб юшку пустить попу, но промахнулся, угодил в плечо. Аввакум шатнулся, но устоял, кадца опрокинулась, и свеча упала в полову, пламя охотно заструилось по сухому хлебному праху. Аввакум опомнился, наступил ногою, освечной огарыш сломился под сапогом и умер. – Именем патриарха... велено вязать всех и доставить. Ему принесено «слово и дело».

Прихожане испуганно теснились в дальнем углу. Были тут несколько близких Аввакуму священниц да прихожане из ближних дворов, но главные-то молельщики – челядь Протопопова да домовые работники Неронова. Не им же голос вздымать. Стрельцы напирали на паству бердышами, грудили овчей в одно стадо. Кто упирался, тому живо доставалось ратовищем по хребтине: де, не противься, поганец. Тут Аввакумова дочь Агриппина вдруг всплакала навзрыд, по-щенячьи тонко прискучивая. И все тут поняли: гроза немилосердно свалилась на их бедные головы.

– Не плачьте, молитвенники, – воззвал протопоп. – Во Апокалипсисе писано: «Аще кто в пленение ведет, в пленение да идет, а аще кто мечом убиет, подобает тому убиенну быти». – Стрельцы ухватили протопопа за ризу, заломили руки за спину. Нелединский стоптал священническую шапку под ноги, притянул Аввакума за чуприну, пытаясь пригнуть его главизну долу, чтобы всякий еретик опознал, как мал и ничтожен их атаман, поднявшийся противу патриарха. Но шея, что ли, каменная у этого гилевщика и не гнется, окаянная, как ни заламывай ее, а голова не чует боли? Ой, бесстрашный человек, смирись, ибо неуступчивостью своей еще пуще злобишь врага. Свет стрелецкого фонаря падал в лицо протопопу, глаза его, покрытые кровавой сеткой, сверкали звериной жесточью. – Помните, чада! Уверуйте, милосердники! – из последних усилий взовопил Аввакум, жалеючи всех; он горел огнем и в эти мгновения мог пересилить любые язвы. – Кого любит Бог, того и наказует. Терпите наказание, тогда яко сыном обретается вам Бог. Детки мои, детки! Все мимо идет, токмо душа – вещь непременна...

Аввакума немилосердно вытолкали на волю, злобясь на строптивость протопопа. Пастырь вроде бы должен учить мирян терпению, а сам строполится святейшим властям и скалится, как уловленный в тенета волчара. Какой смиренности он может преподать богомольникам, коли сам-то полон зависти и нетерпения. Самому патриарху прилюдно спосылал кощуны! Вот и им, стрельцам, преподнес нуждишку и страсти: самое время средь ночи в постели байкаться, а после, ревностно помолясь, идти на новую службу, а тут возись с неслухом, отряхай с ворота непотребные брани. Потому и суровилась стража. Как душегубца и злодейца, полонив руки вервью, отвели Аввакума на патриарший двор в темничку, где и посадили на чепь. Ведал ли кир Никон, что в те минуты, когда в Успенском соборе он горячо молился за Русь, погрязшую в неверии, в патриаршие подвалы привели не просто ослушника и суторщика, но и грядущего главнейшего врага, что немилостиво ополчится на церковные власти и с этим гневом доживет до конца лет своих. Лопатинский попович Аввакумище озлился на лысковского крестьянского сына Никитку Минича и отныне примется травить его ежедень, не принимая перемен. Ах, кабы уверовал Никон, что судьбу свою он самолично повелел приторочить под полом брусяной келейцы. Как вопил Аввакум, обещая всяких лих на голову святителя, спосылывал громы и метал молоньи в низкий потолок, куда чуть пробрезживало из патриаршьей спаленки. Порою протопоп замолкал, напрягал слух. Как хотелось ему, чтобы патриарх отозвался, застучал ключкою в пол, затопал ногами и загрозился.

Но не слышал Никон тех злых наветов и остерега, а услышав, и не воспринял бы эти досады, посчитав их за самохвальство и изгильство Аввакумовой скверной натуры, ибо нынче был занят кир сугубыми делами обширной державы. А коли ширится и чинит всякие наузы, то плеть, тюремные узы и строгая монастырская келья живо смирят любого ослушника...

Прочих же грешников, кто предавался на сушиле тайным кощунным речам протопопа, отправили в тюрьму, там протомили с неделю на одном хлебце, подавая к случаю, а в следующее воскресенье Никон во время литургии всех предал анафеме и отлучил от церкви. Ибо вера стоит чином, строгостью и послушанием.

...Августа четырнадцатого, когда рассвело, в день недельный Аввакума отвезли на телеге в Андроньев монастырь и посадили на большую цепь в подвале трапезной. Три дня не давали ествы, лишь на четвертый неизвестный чернец тайно принес узнику в потемках немного хлеба и штец. Несколько дней водили Аввакума пеши из монастыря в Патриарший приказ для увещеваний: архидьякон Григорий допрашивал о челобитной к царю и велел принести Никону свои вины, а патриарх смилостивится и вернет их обратно, простя. Но Аввакум собачился дерзко, лаял и Никона, и архидьякона, называя того приспешником дьявола и борзым кобелем. «Неуж ты, отступник, не ведаешь, какую беду чинишь и засылаешь на Русь разор и поруху? Наши деды от веку двумя персты крестились, а ты живо на щепоть перескочил. А не ведаешь того, что глаголют богословцы: змий, зверь, лжепророк являет в перстах сих, сиречь змий – диавол, зверь – антихрист, лжепророк – учитель лукавый, папа римский и патриарх русский...» Григорий выругал протопопа матерно, обозвал безумцем и прогнал обратно в Андроньев монастырь.