Изменить стиль страницы

Позади государя шла мамка с годовалою царевной Евдокией. Ближние стольники по два в ряд несли суконные полы, заслоняя девочку от прикосливых посторонних глаз. Девочка не спала, наверное, тревожно жалась к мамке, к ее горячей здоровой груди, от которой нынче ее отлучали, а Евдокия капризила, желала родного молока. Вот и сейчас царевна выпростала ручонку из тесных меховых окуток, залезла мамке под кафтан, требовательно сгорстала набрякшую грудь, из соска готовно пробрызнуло, омочило тело кормилицы терпким, горячим, и царевна торопливо потянула полную молока горстку в капризный рот, попутно проливая его в одеждах. Ничего не досталось царевне, и она, облизав ладошку, скривилась и от неожиданной обиды горько расплакалась. Христос, воскресши для всех, не напаивал младенца и не утешивал. «Мама, дай-дай», – повторяла Дуся, теребя кормилицу. Мамка сунула младенцу сладкую жамку, заткнула рот. Царица, услышав, что дитя замолчало, выпрямилась успокоенно, пересилив утробу, сверкнул в обвершии куколя золотой крест, как смиренное подобие главы Ивана Великого. Качались две дружины монахов под факелами, раскачивали Реут; царь-колокол вспарывал звездную темь, и пружинистый властный зов его, подхваченный тысячами звонов подданных, нескончаемо тек по Руси. Русь славила Христа, и сама, будто бы расчувствовав голодный плач царевны, просветленно заплакала, призывая Христа войти в их домы.

«Господи, сына хочу», – вдруг воскликнула государыня. Царь вздрогнул и споткнулся. Иль, может, показалось Федосье? Крестный ход постепенно сжимался, втягивался на паперть, а оттуда в сияющее золотом, жарко натопленное нутро Успенского собора; спелые вешние небесные звезды вплелись в голубые, храмовые, пестро рассыпанные по своду купола. Мир небесный согласно влился в мир земной и вновь ненадолго утишил его сердце.

Федосья проводила государыню в Терем. Похристосовались. От бессонной ночи у Марьи Ильинишны коричневые круги под глазами. Царица благословила пасхальным розовым яичком. И вдруг, зардевшись, приклонилась к боярыне, сунула в руку еще одно, голубое. Шепнула: «Это твоему Кирюше, – и добавила: – Юроду...

И вот на шести темно-красных аргамаках, впряженных гуськом, весело звенящих серебряными поводьями, украшенных павлиньими перьями и собольими хвостами, в окружении полусотни слуг вернулась Федосья Прокопьевна в свои палаты. В усадьбе народ кучился, поджидал молодую боярыню. Пахло печеным, жареным, сытным, мясной воздух блуждал меж челядинных изб. Печи уже вытопились, проветрились клети, браными скатертями покрыли столы; девки повиты лентами, бабы в новых сарафанах, мужики в кумачных рубашках, волосье ухожено лампадным маслом. Кто хвалился новыми чеботами, кто шерстяною опояской с медным набором, а кто и своей девичьей красою. После долгого поста народ приуготовлялся ублажить тоскующую от поста утробушку; девкам-хваленкам не терпелось заплести хоровод. В каждой челядинной избе растворены иконостасы, возжжены лампады, на столе ржаные ковриги, одна на другой, сверху соль в солонице, на лавке корзина с овсом, под столом натрушено сено. Вносят образа, домовый священник Никифор служит над дарами природы молебен. Затем причет берет нижний каравай, полкорзины овса, отсыпает половину соли, складывает в мешки, чтоб набранный хлеб после отвезти бедным взаймы, с условием отдачи; так и кормится попова семья печеным.

Морозов, прискакавший ранее из Дворца, уже приказал выкатить на двор бочку меду, дворецкий разливал слугам, не скупясь, по двойной чаре. Завидев супругу, Глеб Иванович молодецки сбежал с гостевого крыльца; из-под алой бархатной ферязи, унизанной золотыми путвицами и петлями, виделся полураспах шелковой голубой котыги. Они расцеловались, от мужа пахло долгим постом и причастием: от бессонной ночи кожа пожелтела, увяла, еще более ссохлась на скульях, как старый пергамент. Федосья подняла глаза, с жалостию и любовию оглядывая родное лицо мужа, невольно отметила кадыковатую шею, побитую морщинами, и первую седину на сросшихся широких бровях. И во взгляде супруга, каком-то линялом, тускло-сером, была печаль, изжитость, так что сердце Федосьи зашлось от предчувствия: «Господи, дай нам укрепы, разнеси нас ребеночком!» – мысленно воскликнула боярыня и потерлась щекою о бархат ферязи, слегка оцарапала щеку золотой путвицей.

Морозов сразу расцвел и стал красивым. Он обернулся к дворецкому и потребовал праздничные кубки. Дворецкий принес золотые стопы и наполнил стоялым красным медом. «Христос воскресе!» – зычно провозгласил Морозов, и боярский двор сотнями хмельных голосов отозвался возбужденно и радостно на всю Тверскую: «Воистину воскресе, батюшко родимый наш!» Федосья лишь пригубила меду, слизнула с края кубка взошедшую терпкую пену; питье хорошо обнесло грудь, растеплило, и вся земля сразу раздалась взгляду, похорошела, стала желто-голубой. Христос любовно озирал Русь, радуясь воскрешению. Но отчего же стоскнулось так, загорчело в горле и стало обсекать дыхание? Боярыня обвела недоуменным взглядом подворье, каменные резные палаты с горящими от солнца стеклами, золотой куполок домашней церкви, распряженных темно-красных лошадей, равнодушно жующих овес из колоды. Она так прощально приняла все в душу, будто собралась умирать.

Федосья позабыла о муже и с кубком в руке пошла к Кирюше в землянку. По ступенькам она спустилась в полумрак; дюжина свечей зыбко светила, волоча за собою тени; свечи стояли и на крышке домовины, как невидимый в ночи крестный ход крохотных скрытных богомольцев, мерцали в изголовье блаженного лежунца, высвечивая его счастливое лицо. Возле юрода сутулилась на коленях монашена и кормила с ложки Кирюшу. Монашена обернулась всполошенно, у нее было бледное шадроватое лицо. Она торопливо поднялась с колен, земно поклонилась хозяйке и отступила в дальний угол, к запечью, куда не достигал свет, но ее жгучий, чего-то требующий взгляд беспокоил боярыню и из сумерек.

«Божия и моя сестрица Мелания, – пропел Кирюша, наверное, забывши о недавней ссоре. – Вот, пришла навестить несчастного Христа!»

Федосья поставила кубок с медом на печном засторонке, наклонилась и поцеловала Кирюшу в блестящий лоб, прося прощения. Потом достала царицын подарок, затейливую писанку дворцовых иконников. Кирюша поцеловал пасхальный гостинец, обкатал в ладонях яйцо, согревая его и не сводя взора с низкого подопрелого потолка. Сказал серьезно: «Яйцо применно ко всей твари. Скорлупа – аки небо, плева – аки облацы, белок – аки вода, желток – аки земля, а сырость посреди яйца – аки в мире грех. Господь наш Исус Христос воскресе от мертвых, всю тварь обнови своею кровию, якож яйце украси; а сырость греховную из суши, якож яйце изгусти. – И добавил, построжев голосом, переведя блестящий взгляд на боярыню: – Вот и государыня зовет меня... Приидет времечко, и всяк православный заславит меня... Ну-ка, Федосьюшка, добудь-ка свое яичко, да и похристосоваемся, возлюбив, поцелуемся жопками, кто кого оборет».

«Будет тебе, братец, богохульничать», – осекла от печи монашена.

«Ну-ну, – подзадорил блаженный, – колонемся да и стакнемся. Не трусь, баба!»

Федосья, как во сне, достала из зепи свое пасхальное дареное, писанное травами яйцо, обжала нежной ладонью. Она вдруг невольно включилась в игру, подпала под волю Кирюши, чуя в себе смирение и восторг. Такое чувство навещало лишь в детстве. Боярыне хотелось заплакать.

«Прости меня, Кирюша», – снова жалобно попросила Федосья. Но лежунец вроде бы не расслышал боярыню, неволил ее:

«А ну, баба, колонемся да и стакнемся».

Он неожиданно колонул писанкой по Федосьиному яйцу. Липовое яйцо змеисто лопнуло, из разверстой древесной тверди вдруг брызнуло на блаженного сукровицей. Кирюша восторженно засмеялся, заплескал ладонями, порывисто дуя на них и причитая: «Разруби дерево, и там Бог! Душа вылупилась! Слава мне! Гли-ко, баба, живая душа вылупилась».

Тут Федосью кто-то приобнял сзади дерзко, сломал надвое, неслышно подкравшись, разъял и выпустил дух. Она неуклюже, цепляясь за печной приступок, повалилась на земляной пол, опрокинув кубок с медом на объярь дорогого платна. Боярыня завыла, потеряв от боли рассудок, и болезный, лихорадочно-истошный воп ее расслышала, наверное, вся Москва. Кирюша, приподнявшись на локте, жадно смотрел на сомлелое молодое тело и вдруг сронил голову на березовое сголовьице, тупо стукнувшись затылком. Он стиснул глаза и жарко запричитал: «Слава Те, Господи... Душа живая выпросталась. Дал Бог наследника. Пируйте, Морозовы, за-ради моей славы».