Изменить стиль страницы

Тут государыня, не сдержавшись, прервала Федосью.

– А по мне, так я их боюся. – Она мягко, как бы винясь пред боярыней, улыбнулась, невольно прислушиваясь к внутренней жизни; в утробе ее дитя ширилось, просилось на волю, и царица пугалась всякой нервной лихорадки. Да и то сказать: не холопа в себе носила, но будущего государя. Если задумаешься невольно о чем скверном, тут же и на чаде отмстится. – Я тебя зазвала, Федосья, не ради логофетства, хоть и знаю, что ты вельми учена. Борис Иваныч не раз хвалился: де, побудешь с тобою, так и насладишься паче меда и сота словес твоих душеполезных... Я вытребовала тебя по делу. Будем милостыню завертывать.

Через отрока-стольника государыня призвала дурку Орьку. Та уже знала о деле и явилась без промедления, видно за дверью ждала вести. Притащила Орька кожаный мешок с деньгами, царевой печатью оклейменный, была тут же на шнуре дьяка царской казны роспись, сколько и каких денег накладено в мошне; а всего на раздачу была положена тыща рублей, что государь завтра, в Светлое Воскресение, и отдарит нищим Христа ради.

– Ну чего разблажились? – крикливо заворчала дурка, бухнулась на лавку. Это была краснощекая тугая девка с невинно-голубыми, блаженными глазками, льняные куцые бровки были едва заметны, и оттого глаза казались обнаженными, какими-то звероватыми На плечах ее, поверх сарафана из желтых гилянских дорог с бархательными вошвами, была накинута шубейка из покроми, обрезков сукна, с беличьим воротником, на шее кованое кружево, на голове колпак суконный зеленый с собольей опушкой – Сидят, расщеперились, как мокрые курицы. Господь разнес, так спейте, ягодки. На спелую малину сатана с ружьем.

– Ну не ворчи, не ворчи, раскудахталась, – с улыбкою одернула государыня дурку: она любила Орьку, как дорогого безобидного зверя, что скалит на хозяина зубы, но не прикусит. Орька могла бы и помалкивать; лишь задорного белозубого вида ее хватало, чтобы вызвать ответную улыбку. – Будешь ворчать, замуж выдам.

– Нету того воеводы, чтоб мою крепость одолеть.

– Вот поворчи еще, отдам за Богдана Хитрова карлу.

– Каков Богдашка, таков и карла. Его бы в зыбку запеленать заместо дите да на седмицу и позабыть, эково кавалера.

Федосья заугрюмела, отвернула голову. Дурку она терпеть не могла; по ее бы нраву, так Орьку полагалось хорошо высечь и отправить на пашню. Здоровая девка тешит из себя блажную, а государыня-царица поваживает ее. Слишком широкое сердце у матушки. Федосья с осуждением поглядела на Марью Ильинишну и вздохнула.

– Не вздыхай, сестрица, а то распояску уронишь до времени, да и рассыплешься. Как рассыплешься, да и раскатишься, – оскалилась Орька на боярыню.

Федосья натужно улыбнулась, погрозила пальцем, но вновь смолчала.

– Ну, хватит колоколить. Скоро на всенощную, а мы за дело не примались. Затеялись не ко времени. Федосьюшка, пред благим делом скажи слово...

Федосья задумчиво оглядела Терем, расписанный травами, на потолке летали ангелы, и Грозное Око взирало с написанного художною рукою занебесья. Грозное Око было карим, с напряженной пронизывающей зеницей, из нее исходила угроза. Походило Око на глаз Орьки. Отчего такая блажь вдруг посунулась в голову? Федосья перекрестилась, перевела взгляд на веницейское окно: в середнее стеколко виделся потешный садик. Отрешенно заговорила: «Церковников и нищих, и маломожных, и бедных, и скорбных, и странных пришлецов призывай в дом свой и по силе накорми, и напой, и согрей, и милостыню давай и в дому, и в торгу, и на пути: тою очищаются греха, те бо ходатаи к Богу о грехах наших. – Тут и государыня поддержала Федосью, и стали они честь из Домостроя по памяти. – Чадо! Люби монашеской чин, и странные пришлецы всегда в твоем дому бы питалися, и в монастыри с милостынею и кормлею приходи, и в темницах, и убогих, и больных посещай и милостыню по силе давай...» С этими словами Орька погрузила руку в мошну, достала серебряную копейку с вычеканенным царем на коне, образ тот поцеловала.

– Баженый ты мой, миленькой государь, красно солнышко... Бери-ка, Федосья Прокопьевна, корабельник золотой на милостыньку...

Пото она и дурка, чтобы все иначить, и эту игру надобно принимать с понятливым сердцем. Обозвала копейку червонцем – а ты и верь. У Орьки были горячие сухие пальцы, и когда Федосья принимала от нее копейку с титлою, то словно бы обожглась. Она невольно взглянула на дурку, и та подмигнула голубым нагим глазом. Федосья завернула копейку в толстую ворсистую бумагу, не надписав ничего: и по весу понятно, что запеленут не пятиалтынный, не гривна, и не ефимок, не талер, не десятирублевик угорский золотой, но что-то из мелочи: иль копейка, иль деньга, иль полушка, та самая чеканка, что худо держится в зепи, норовит выпасть в любую прорешку...

– Ты пошто, Орька, копейку корабельником назвала? – по чину заведенной игры спросила государыня.

– От копейки не помрешь и не встанешь, матушка. Копейка всему голова, без копейки и червонец как мужик безносый. Кругло, мало, да всякому мило...

Так часа два под Орькины пересмешки закручивали они милостыньки. Тут у государыни поясница заныла, да и пришла пора на пасхальную службу сбираться. Погнала царица дурку вместе с мошною прочь. Федосья задумчиво проводила дурку взглядом, и когда желтый сарафан из гилянских дорог пропал за дверью, призналась вдруг царице, словно бы кто за язык дернул:

– Мне Кирюша, лежунец, сказал... Живет у меня. У меня сын будет. Он блаженный, высмотрел. Про себя обзывается: я-де Христос. Я нынче, как к тебе отправиться, испроказила, искостила его, и вот душа мается. Так тоскнет Не к беде ли какой?

Царица каждое слово впитывала, но отчего же так строго, отчужденно взглядывала на боярыню, вроде бы внове узнавала. Не обиделась ли? иль ревностию обожжено сердце Федосьиной скрытностью? затупила лежунца, да и смолчала, от самой государыни утаила. И приказала ледяным тоном Марья Ильинишна:

– Доставь его ко мне во Дворец... Государь наследника хочет.

И вдруг щеки ее стали пунцовее червчатого бархатного сборника, венчающего чело.

Глава одиннадцатая

...Воском капнуло на руку, обожгло; Федосья не успела остеречься, как порывом ветра потушило свечу; боярыня очнулась: крестный ход поворачивал к западным вратам. Боярыня ненароком уронила свечной огарыш и испуганно спрятала руки под соболий охабень, сложила их на тугом животе. В ночь неожиданно подморозило, снег сварился катышами, неловко лез под башмаки. Святое настроение невольно пропадало, толклось в голове житейское, всякая шелуха.

Впереди шла царица в горностаевом зипуне, покрытом золотым аксамитом; ей было тяжело нести достойно свое переполненное чрево, и Марья Ильинишна слегка горбилась, неожиданно утратив былую стать. Пригнело Марьюшку – с каким-то тайным злорадством подумала Федосья и тут же устыдилась черных мыслей, будто их могла подслушать царица. Алексей Михайлович поддерживал государыню под локоть, в живом свете толстой, в руку, свечи, которую нес он, как полковой стяг; вспыхивали круглый черный спокойный глаз царя и вся в шатких бликах, свитая как бы из проволоки, курчавая борода. На головах царской семьи были собольи шапки с золотыми крестами в обвершии: кресты качались в лад смиренному шагу. Кто-то в крестном ходу неожиданно окатывался на ледяном крошеве и невольно охал. Били колокола, Москва гудела от края и до края, и если бы встать особь на шеломе Ивана Великого, то можно бы разом выглядеть всю таинственно правившую неведомо куда поход престольную, ее слитное дыхание и согласное пение о Христе, воскресшем ныне ради спасения их, недостойных, и принесшем на Русскую землю благодать. Именно эти редкие минуты ладили потускневшие покрова всеобщего лада, зашивали прорехи уныния и разброда, смыкали всех православных золотою цепью любви.

В чреве Федосьюшки толкнулось, и она с испугом подумала: хоть бы не разродиться. И вдруг пронзило боярыню: «Прости, Кирюша, прости». Она вспомнила блаженного как самого кровного человека и, устрашившись, скосила взгляд, всмотрелась в лицо мужа с заостренной бородою, морщиноватое и усталое в бледно-желтом свете; глаза остоялись глубоко, тоскливо в темных обочьях, как мута в болоте, и казались слепыми. Федосья пуще пригляделась, пересиливая страх, ей почудилось, что она видит изъеденный, траченный землею череп. Глеб Морозов уловил присмотр супруги, улыбнулся, протянул свою свечу. Федосья отказалась, показала взглядом на руки, сложенные под охабнем на животе. Морозов уловил тоску жены и с любовью прислонился к ней плечом.