Изменить стиль страницы

Колодник отвернулся и издал непотребный звук.

Душегубец ничего не просил, он изгонял. Царь огляделся, рассерженный и смущенный: не смеется ли кто, охальники? Все досель просили милости, а этот – смеялся над государем. Гляди, какой потешник, и смерти он не боится. Знать, свобода ему злее топора. Иль бахвалится плачучи?

– Спустите его на волю, – вдруг повелел государь и, отступя шаг, добавил: – Пусть ходит по миру и славит Христа и цареву милость.

– Не хочу!.. Не пойду! И силком не сна-си-ли-те! – донеслось в ответ. – Лучше разом убейте до смерти!

Когда осторожно подымались из застенка по осклизлым ступеням, Хитров посоветовал тихим голосом:

– Государь, возьми его на Болото катом, кишки на кулак мотать. Самый такой.

Государь отозвался сразу, будто они подумали об одном:

– За праздниками вели привесть его ко мне...

Подьячий Федор Казанец роздал с возов колодникам под палатою по чекменю, рубахе, портам и талеру любекскому. Шуба Ивашке Светенышу пришлась впору. Примеряя чекмень на замрелое от лиха тело свое, он и ведать не мог, как неожиданно переменится его жизнь.

Царь Алексей замедлился у застенков, подпершись на каповый посох. Угарные каморы и самый вид обреченных тюремных сидельцев утомили его.

«... Ты исполнил наказ Божий без той кротости, коя подобает царю, – упрекнул государь себя. – Ты слишком скоро подался прочь из узилища, проявив слабость. Подумают, что ты занедужил увиденным, испугался гноища и тли...»

Батюшка-государь, ну полно казниться. Христос воскресе и для них, и всякий вор нынче ублажится твоею подачею. Ведь ты, не погнушавшись и загодя улучив время, принес заблудшим пригоршню тепла и ествы, твой приход умягчил злодеев пуще елея. Поспеши, государь, тебя ждет заутреня и разговленье, твоя утробушка ссохлась, как заячиное горло. Не перечь душе, не изводи маетою. Ну вспыхни же царским ликом, чтоб всякий взгляд, брошенный на тебя истиха, обрел радость и глубину...

Снег под солнцем выжигался до мерклой плесени прямо на глазах. От высокого крыльца земской избы к деревянным палям огорожи разговористо сбегали ручьи, из-под ворот вырываясь на пологий склон Пожара. Двор натоптан, наброжен, последний снег прощально вымешан с грязью, как скотиний выгон. Стрелецкая команда, алея кафтанами, дожидалась государя на мосту из рубленых плах, перекинутом сквозь двор. От вызолоченных топорков, вскинутых на плечо, от бородатых, умасленных лиц слепяще отражалось солнце. От Воскресенского кабака, будто грачиный гвалт, доносился праздничный ор загулявших ярыг. В прорезь балясин голубело небо, в укромном затишке около двери в застенок, окованной железными полосами, уже ершилась малахитовая пасхальная зелень.

«Господи, Сладчайший мой, как благословенна дарованная тобою жизнь. За что же мы люто изымаем ее друг у друга?»

Это чувство пронеслось мгновенно, как тайный счастливый восклик обрадевшей души, но государю показалось, что это он сам вскричал во весь голос. И ему отозвалась колокольным играньицем вся согласная Москва. Государь оглянулся, окольничий непонимающе пожал плечами, глаза его на заветревшем лице были по сиянью вровень с небом. И вдруг Хитрову открылась государева радость и царева слабость, и он тайно возгордился собою, пугаясь своего знания. Душа царя еще не закременела, и чувства ее, неподвластные монарху, расшатывали его волю. Еще нету царя-то, не-ту-у, есть лишь шапка Мономахова.

Хитров поспешно опустил глаза, глядя на загнутые носы сафьянных сапог, выглядывающие из-под собольего опашня. Красив, рыжий черт, и тайно дерзок.

...Чего ж затуманился, батюшка-государь? И верно, сердешный, что, выйдя из застенков, воля кажется краше обыденки во сто крат. Подавайте милостыню, государи, и навещайте юзилища. Темницы омрачают лишние восторги, но вострят душу, и пусть на время, но дают ей хмеля. В юзилище даже сердечная и немалая подача кажется ничтожною.

Сойдя в темницу, царь прошептал: «Жизнь наша есть пар». Выйдя же на белый свет и отряхнувши липкий прах с плеси, он невольно вскричал: «Господи, как благословенна жизнь!»

Зря возгордился Хитров. Вот он, государь, слегка одутловатый, несколько сонный, в черного сукна однорядке. Не купчина ли гостиной сотни, затуманясь, в свой черед дожидается царева соизволенья? Только и отлички от него, что каповый посох, вынизанный рубинами и топазами. Но всякий, бросив взгляд на дородного человека, еще не зная, кто пред ним, тайным гласом сразу будет извещен, что это великий государь, и спешно бросится ниц долу, будет ли то расквашенный вешний снег под ногами иль осенняя жирная водомоина. Да, многие в еретическом запале и гордыне тщились заместить собою царя, но где память по них? Она скоро истлела в свитках Посольского приказа под гнетом летописного свода. Возможно заполучить трон чарами и кобью, но как заиметь Божие благословение? Ибо лишь по его отблеску на челе и узнается государь. Над головою истинного государя сияние. Вот где спотычка всякому самозванцу на Руси...

Хитров, взмахивая полами опашня, ловко обежал государя, стараясь не смотреть на него; соступая в жидкую площадную кашу, он показал рукою путь в Приказную избу, где сидели виновники за приставом. Взобравшись на засахарившийся сугробец, к слюдяному окованному оконцу тянулся на цыпочках ангел в белом нагольном тулупчике с шалевым воротником. Короткие крыла намокли и обвисли вдоль спины. Кого иль чего домогался маленький ангел? Был глас на литургии, а тут встретил Божий посланник. Царь Алексей, увидев его, пораженный, затрепетал. Может, и не так было все, и после Хитров наколоколил своему карле Захарке, разнес весть по двору. Разве может затрепетать даже слишком восторженный человек, ежели он тучного виду и царского сана? Государи не трепещут; правда, случается, что и они плачут, и, омываясь слезами, возрождают сердце для жалости. Действительно, государь вздрогнул, и, не сдержавшись, как чистосердечный, искренний человек, он невольно воскликнул: «Гляди-ко туда, Богдан Матвеевич, не ангел ли там?» Великое Воскресение посулило государю чудо; ежели не верить в него, оно никогда не явится взору...

Да и так ли важно, что им оказалась девочка-отроковица в высоком колпаке из белой смушки, с долгой льняной косой по спине вдоль вошв. Меньшая дочь знаменитого на Москве кабацкого ярыги князя Федора Пожарского часто наведывалась на Земский двор, своим присутствием невольно пристыжая отца, сидевшего нынче за приставом для науки и острастки. Дядья не однажды жаловались государю на племянника своего: де, он на государевой службе заворовался, пьет беспрестанно, по кабакам ходит, пропился донага и стал без ума и дядьев не слушает, хотя они всеми мерами унимали его, били и в железо, и на чепь сажали, но унять не сумели. Боясь впасть в опалу, молили дядья государя послать Федора Пожарского под начал в монастырь...

Отроковица знала, что будет нынче государь раздавать по Москве милостыньку, и вот подгадала припасть к его стопам. Она оглянулась испуганно, сразу признав царя (таким она видала его во снах), упала на колени и сразу решительно и горько заплакала, моля за тятеньку.

– Добрая девочка. Ангел мой. Христос воскресе, – сказал государь, за овчинный чекмень ухватив, поставил на ноги, расцеловал.

– Воистину, – прошептала отроковица, сразу просыхая глазами; от вешнего солнца напекло ее милое личико, брусничным молоком напитало щеки, из голубых глазенок истекало то сияние, кое и называют ангельским. Так восхищенно светиться могут лишь глаза неискушенного ребенка.

– Добрая девочка. Твой отец горе завивает веревочкой, он по кабакам попустился и этой вервью и вас задушит, с собою в пропасть утянет. – Голос царя стал сухим, резким. Девочка, стоя на зальдившемся сугробе, оказалась лицом вровень с государем и сейчас неотрывно смотрела на его упругие губы, оправленные темно-русой шелковой бородою. Девочка навряд ли слышала царя, она была зачарована его красотою. – Вот ты молишь за него, а он тебя под монастырь тянет, при живом-то отце сирота. Я ослобоню его, а он паки и паки...