Изменить стиль страницы

Неслышно ступая, вошел в церковь окольничий Ртищев, пал перед гробом святителя на колени и зарыдал, причитывая в голос и казня себя за грехи.

В Субботу Великую погребли Иосифа, а сразу же за Светлым Воскресением, не мешкая, никому не доверяясь, царь поспешил в патриаршьи покои, чтоб самолично описать келейную казну. Да и то истинно сказать: стоило бы промедлить днем, живо бы ополовинили патриаршье имение, схитили, покрали, а после дознайся, что имелось во владычином житье, ибо редка была та статья, что записана, а больше копилось без учету; Иосиф каждую вещь в уме держал. А осталось в келейной казне денег одних тринадцать тысяч рублей с лишком, а сколько сосудов серебряных, блюд, сковородок, кубков, стоп и тарелей – бессчетно. Скупенек был покойный, за ним эта привычка водилась: прижимист был и прикапливал со всей огромной патриаршьей области в свою домовую казну. Да и верно: не для себя хранил, не себе потакал ради стяжателя Мамоны, но ради устроения церкви; всякий грош тешил Иосиф, со страданием выпускал из горсти, и в том, что келейная казна полнилась, находил странное утешение, будто тем самым особенно приближался к Господу за свое вседневное страдание. Святитель велик не тем, как беззастенчиво, радуясь щедрости своей, растрясает попусту деньгу, но как полнит патриаршьи сундуки. У скупа не у нета, есть что взять.

Плакали попы от Иосифа, лили слезы царю на своего господина, но государь в том деле патриарху не указ. Прежде попы ставились у местных архиереев, а Иосиф запретил, желая собрать патриаршье имение. Попам перехожих грамот давать не велел по городам, но лишь на Москве из Казенного приказа, хотя обогатить дьяка своего Ивана Кокошилова на подьячих. Перехожая из церкви в церкву обходилась иному беззаступному попу рублей в пятнадцать, кроме своего харчу: волочились бедные по престольной недель до тридцати. Иной несчастный священник насквозь проестся, да и уедет прочь ни с чем, а попадья с детишонками тем временем меж дворов скитаются Христа ради. Так и строилась патриаршья кладовая.

И о том припомнилось государю, когда он переписывал келейную казну в ларях и печурах, по сундукам и по лицам, дивясь той бережливости, с какою патриарх стерег имение. Всякая вещь иль в бумагу завернута в несколько слоев, иль киндяком окручена. Приказав патриаршьему служке никого не допускать до кельи и не тревожить, с особенным удовольствием принялся царь к досмотру казны, погружаясь в чужой мир и дивясь его прелести: всякая вещь, тарель, иль потир, иль церковный сосуд хранили в себе след художной руки и отпечаток таинственной, давно отплывшей за земные пределы души: прелесть всякой вещи ворожила в царевом сердце тихую радость и чистую зависть. Сколько раз Алексей Михайлович едва не покусился на иные сосуды – так хотелось обладать ими, но лишь милостию Божией воздержался от греха. Казалось бы, чего царю-то себя сторожить да честить, всякая тварь в государстве ему в поклоне и жизнью обязана; втрое и вчетверо мог бы государь цену дать, но остерег себя. И то, что руку не положил на чужое, не отторг для царева имения из келейной казны, и от людей не будет зазорно, и душу стыд не выест от напрасного завистливого греха, особенно грело государево сердце. Тяжело пересиливать искус, утихомиривать гордыню самодержцу, когда все на земле подпятно тебе; и если оборол мгновенную слабость, не поддался сластолюбию, то как бы брешь в ограде душевной вовремя уловил и залатал от невидимого луканьки.

Достал государь из ларя сосуд, запеленутый в синюю крашенину, и, приблизив его к свече, долго любовался кубком, где на стояне отлита из золота святомученица Екатерина. После старательно записал в столбец, находя живою каждую буквицу: «Жонка золочена литая, на голове венец, в левой руке книга, возле ее полколеса со спицами».

Глава восьмая

Из шести прошаков, приставших к Казанскому собору на постоянное кормление, пророчица Анисья слыла особенно крутой и нравной. По словам Аввакума, бесы ее грызут. Вопль нищенки: «В ад толпою... заждались вас тамотки... в ад всех» далеко слышался с паперти и побуждал богомольцев, перемогая испуг, толпиться возле старухи. Была она коренастой, с мужскими плечами, в дырявой ряднине, сквозь прорехи откровенно смотрело на мир ее нагое, остамевшее от стужи тело; старуха ширилась на еловом пеньке, как выскеть, загораживая собою дорогу в собор, и всякому прихожанину невольно приходилось протискиваться подле нищенки. Анисья норовила зло пригвоздить ключкою в ступню богомольца: ореховая палка с медным крестом в вершинке в основании кончалась стальною пикой, и этим осном пророчица с постоянством метила в ноги, отчего-то всегда промахиваясь. Протопоп Юрьевский Аввакум, помогавший в службе Иоанну Неронову, не раз пытался смирить нищенку, прилюдно волочил за седые космы по паперти, и старуха, брызжа слюною, кричала, не жалея луженой глотки: «Кобель, бесстыжий кобель, страмник. В аду-то ужо припекут, страмник».

...Обедня кончилась, и московский люд степенно повалил из храма, обертываясь к образу Богородицы, висящему в печурке над дверьми, молясь истово и земно кланяясь Госпоже. После, почитая за правило, всяк норовил подать пророчице деньгу или полушку, но Анисья брезговала милостынькой и, сквернословя, отталкивала руку. И всякая бабенка, конечно, полагала себя счастливою, если пророчица принимала Христа ради. Вот и сейчас, запрокинувши до предела лицо и щурясь обметанными лихорадкою глазами, она взывала яростно, ненавидя всех: «С вами не стакнувся на поддельных. Хотящий меня купити, растлен бысть на огненном ложе...»

Боярыню Федосью Прокопьевну Морозову плотно окружали хоромные девки, чтоб ненароком посадские жонки не навредили, не оприкосили госпожу: спела молодая жена и ждала чада. Одесную от боярыни шел старый кривой слуга с замшевым кошелем: Федосья запускала руку и подавала милостыню. Пророчице боярыня подала копейку серебром; нищенка повертела, попробовала на зуб, плюнула на царское титло и швырнула с паперти. Вроде бы людно было подле собора, но звон серебряной копейки услыхали все и, как по оклику, замерли, ожидая зрелища. Федосья вздрогнула, гневно вскинула голову, румянец схлынул с крутых скул.

«Чего уросишь, кобыла брюхатая? Нендравно-о, еюш-ки, охтемне – чушки. Всем златом-серебром не вымолишь у меня рая. Сблудила от змея змееныша».

Нищенка, наверное, сама своих слов напугалась, споткнулась и выжидающе вперилась взглядом в неживое Федосьино лицо.

«Ну ты, ну ты, нищебродка. Я тебе язык-то поурежу», – наскочил на прошачку кривой слуга, но Федосья отстранила его, склонилась над старухою, всматриваясь в синюшное от страданий лицо с паршою на водянистых губах.

«Ты за что меня так костишь, тетя Анисья?» – спросила боярыня нищенку полушепотом, так что и девки хоромные, поди, не разобрали. Вздрогнула и расплылась белесая муть в глазах прошачки, в их глубине заметалось что-то живое, покорное, ждущее прощения, и вдруг увидала Федосья, пусть и на мгновение, бабью тоску. И сразу замирилась молодка и суеверно перекрестилась. – Ты за что меня прикосишь, старая? Я ведь сына жду. Молись ежедень за меня Христосику. – Федосья, принагнувшись, помиловала нищенку по волосяному колтуну, жалостливо, уже чуя себя матерью, стянула на старухе полы зипуна, запахивая от вешнего ветра отвисшую нагую грудь. Анисья вяло отпехивала Федосьины руки. Боярыня, не брезгуя, поцеловала медный крест на посошке пророчицы, снова подала копейку. Старуха примерилась к серебру, выжидающе взглянув на боярыню, и положила копейку в рот.

«Чего зыришь глазами-то? – спросила она непокорно. – Из лайна злато, из злата лайно. Угадай! – Она сварливо пожевала синюшными губами; Федосья чего-то медлила, челядь ждала, окружив каптану; гнедые лошади, увешанные собольими хвостами, нетерпеливо звенели висячими серебряными поводьями. – Из серебра ешь, девка, а жадишься. Я б тебя на рог посадила, да Бог не велел. У скупых рога на лбу растут, у добрых – куст золотой». Анисья так приметливо взглянула на боярыню, что той невольно захотелось дотронуться до лица. Она давно невзлюбила эту старуху, но упорно бывала в Казанском: то ли выслушать проповедь Неронова, то ли отповедь Анисьи...