Вторым непобедимым был Дрона, брахман-воин, наставник в искусстве боя тех, кто сражался сейчас друг с другом. Дхармою воспрещалось поднимать руку на Гуру, – но не рожденный женщиной Дрона восьмидесяти пяти лет от роду рыскал в сражении подобно льву среди антилоп... В честном бою он был неодолим, и не миновать поражения отпрыскам Панду, если бы не мудрый совет Черного Баламута.

Третьим был Карна, единоутробный брат сыновей Кунти.

О нем, Карне-Ушастом, благожелатели Пандавов дважды позаботились еще до битвы. Индра, отец Серебряного, волнуясь за сына, обманом отнял у Карны доспех и серьги, делавшие того неуязвимым; и поводья колесницы Секача в руках держал предатель.

Трупы. Их никто не убирает. Их так много, что земля стала вязкой от вытекшей крови; большое искусство потребно возничему, чтобы не перевернулась колесница, чтобы направить ярящихся коней меж холмами из плоти, покинутой жизнью. Тела изрублены железом, истоптаны слонами и лошадьми, сожжены ужасным оружием Астро-Видьи; те, кто сближался в бою словно в радостном танце, поникли на землю рядом, как бы изнемогшие в пиршестве, и лица их подобны увядшим цветам. Многие из них могут поведать о бесчестности своих убийц; и между такими бойцов Кауравов больше.

Пламя спалило лес и угасло. Земля, как драгоценным убором, украшена сотнями отрубленных голов, блистающих диадемами и серьгами; царские зонты и стяги, знавшие славу, устлали поле, прекрасны золоченые доспехи мертвецов, и равнина, залитая кровью, подобна закатному облаку, рдеющему багрянцем. Боги с небес взирают и рукоплещут.

Воняет.

Колесница, запряженная белой четверкой, летит по полю, словно по пути шествий, мощеному мрамором; скалится и рычит обезьяна на стяге, многажды пронзенном стрелами, и блещет роскошный панцирь махаратхи, согласно обычаю кшатриев – новый, надетый ради достойного противника.

Кришна визжит, приплясывая на облучке, кнут гуляет по лошадиным спинам.

Битва приближается к завершению; наступил семнадцатый день; Карна, сын Солнца, устремляется навстречу грозе Арджуны. Непобедимые, оба они по красоте и блеску подобны двум солнцам, поднявшимся в час гибели мира, охвачены яростью, и каждый из них жаждет убить другого.

Рушится небо.

Аватар улыбается, обернувшись через плечо.

Он невыносимо прекрасен.

Криницы, которыми изобилует Курукшетра, вздулись от напоившей их крови, их берега – топь; сута, подсаженный врагами, направляет коней Карны к ручью, и левое колесо вязнет в трясине.

Ушастый, оставив лук, выпрыгивает из колесницы и пытается вытащить...

— Стреляй! – кричит Баламут; натянутые струны голоса звенят почти чувственной страстью.

— Стреляй же! – просит райский пастушок, обдавая влажным сиянием очей-омутов.

— Стреляй! – жадно взревывает огненная пасть, пожирающая миры.

Любимый мой искусен в убийствах!..

Секач, подняв голову, умоляюще кричит что-то, но ты не слышишь. В другое время ты не преминул бы посмеяться над ним – или ужаснуться, разочаровавшись в этом лучшем из врагов...

Но сейчас тебя нет.

Стрела с широким наконечником ложится на тетиву, оперение замирает возле уха; губы шевелятся, выплевывая мантру “Прошения Овна”, запретную в поединках смертных...

— Убийство человека во время битвы не признается за грех, но трижды греховно убить безоружного или связанного, молящего о пощаде или уклонившегося от сражения, того, кто бежит, кто взбирается на возвышенность... – Дрона говорит без малейшего пафоса. Таким голосом излагают правила поведения за столом. Во-первых, Брахман-из-Ларца всегда невозмутим, во-вторых, он не может представить себе, что кому-то придет в голову поступить иначе.— ...сидящего и лежачего, юродивого, евнуха и несовершеннолетнего, того, кто объявляется себя неприкосновенным животным коровой. Спящий неприкосновен, слова “я твой!” крепче любого щита, зритель защищен богами и честью воина, удар сзади запретен, а добивать раненого – вечный позор. Воитель отпускает с миром тех, чье оружие сломано, кто огорчен печалью, охвачен страхом или обратился в бегство... – и эхом отзывается голос Брихаса, божественного мудреца, Наставника Богов и гуру твоего отца Индры, – ...свята неприкосновенность возницы, певца и брахмана, а также женщины и слонихи, а также мальчиков и старцев; оставьте в покое тех, кто снимает обувь и держит во рту знак покорности – лист травы куша... Пленные же после боя должны быть обласканы, излечены врачевателями и отпущены с дарами!

Взгляд Дроны, неторопливо скользя по лицам учеников, задерживается на хлопковолосом подростке, гибком, как молодой леопард. Не потому, что ты нуждаешься в особом наставлении правил честного боя, – нет, ты лучший, любимый ученик, и смотреть на тебя Дроне радостно.

Но брахман-воин мертв. Убит подло, погублен обманом. И если Юдхиштхира, Царь Справедливости, впервые в жизни осквернил уста ложью ради победы, – отступать ли младшему брату?

Стрела беззвучно срывается с тетивы и уходит в пустоту; она летит бесконечно долго, так что ты успеваешь подумать... подумать...

И пустота приходит в тебя.

“Поле боя. Замерло, стынет в ознобе неподвижности: задрали хобот трубящие слоны, цепенеют лошади у перевернутых колесниц, толпятся люди, забыв о необходимости рвать глотку ближнему своему...”

“Тело Карны упало на землю, извергая кровь из ран, как гора красного камня, расколовшаяся от удара перуна Индры во время грозы и струящая по склонам дождевые потоки. И чудное зрелище предстало тогда перед взором всех, видевших гибель Карны: ослепительное сияние возникло из тела павшего витязя и, поднявшись к небу, слилось с сиянием солнца.

Страшные крики раздались из глубин земли, поднялся яростный и бурный ветер, заполыхали ярким пламенем стороны света, с грозным ревом взволновались океаны, задрожали горы, и пылающие метеоры дождем упали на землю. Потом все стихло, и непроницаемый мрак окутал Вселенную...”

Тебя захлестывает мутная волна ненависти: напоследок Ушастый украл твою смерть. Бесстыдно спер, как подобает низкорожденному псу. Это ты должен был умереть так – умереть героем, грозой врагов и светочем битв, уйти молнией в небо, и чтобы Вселенная, пораженная горем, застыла в безмолвии. Ты должен был умереть, а он – остаться жить.

Жить рабом.

Союзники разражаются воплями, – слух возвращается внезапно, сотрясая дрожью оледеневшее тело.

Ненависть исчезает, и не остается более ничего...

— Я клянусь, – скажешь ты, сойдя с колесницы посреди ликующего лагеря. – Я клянусь, что всякий, кто отныне назовет Обезьянознаменного Арджуну Аскетом Боя, “Тем, кто сражается честно”, – падет от моей руки.

Победитель уйдет в шатер, не почтив приветствующих даже кивком. Вскоре твое уединение нарушит Кришна, но умница Баламут не станет заводить беседы, ограничившись тремя словами...

Я люблю тебя... слышишь, Баламут? Я люблю тебя больше всех!

Нет, не слышит.

Спит.

Спящего лиха вообще будить неразумно; а уж если лихо изволит почивать на твоем плече...

Лежи тихо, Господин, а я полюбуюсь на тебя, пока ты спишь и ничего мне не лжешь.

Впрочем, теперь ты не считаешь нужным даже лгать, выворачивая наизнанку смысл действий и цену поступков: тебе достаточно отдать приказ. Достаточно произнести слово, и я повинуюсь, понимая... все понимая. Я верю обману, не испытывая даже желания прощать его – прощать ли воздух, которым дышишь?

Я люблю тебя. Эта любовь весом с гору Кайласу, которой Шива придавил руки нечестивцу Раване, она мучает меня, как острая боль, не давая притерпеться и не оборачиваясь сладостью даже в твоих объятиях... Я сожжен изнутри этой любовью, пожран ею, как плод бывает пожран червем: у меня не осталось других чувств. Устремляясь в битву, я не знаю ярости; видя спины бегущих врагов, забываю радоваться; не понимаю, что значит раскаяние в бесчестном убийстве и скорбь о павших друзьях...

Мне кажется, все это длится уже вечность; мы убиваем и убиваем, и Обезьянознаменный Арджуна – единственный, кто помнит начало. Временами я думаю, что схожу с ума. Прежде гордость была повязкой на моих глазах, я не верил, что кто-то может подчинить меня своей воле, – теперь душа моя оскоплена, и я не стыжусь назваться рабом.