– Она – ваша жена? – спросил Плинио, с каждой минутой испытывая все большее удовольствие.
– Нет, секретарша. Она живет у себя, а я – у себя. Ну конечно, столько лет мы вместе, так что все равно как одна семья.
– Да-да.
– Умоляю, вас, Гонсалес, ради всего святого, не рассказывайте этого никому. Какая вам корысть от моей беды? Я хотел быть полезным государству и делал ради этого невозможное, но все без толку. В конце концов, во всех учреждениях вроде этого полно мертвых душ, которые палец о палец не ударяют, а жалованье получают… Я знаю такие случаи. Не умирать же от угрызений совести, если оказываешься в такой ситуации, сам того не желая.
– Не волнуйтесь, Новильо. Я буду нем как могила. Не думаю, однако, чтобы в Испании было много таких, как вы.
– Не думаете? – оживился он. – Много, может, и нет, однако вполне достаточно. Я бы вам рассказал… Вот, например, эта курносая низенькая сеньора, которая спрашивала, не случилось ли со мной чего, она моя хорошая знакомая. Так вот, она уже несколько лет получает две пенсии.
– Не может быть.
– Именно так. Отец ее был служащим, не знаю даже где. Он умер, а ей с тех пор платят не одну, а две пенсии.
– За кого же вторую?
– За какого-то другого покойника, которого она даже не знала. И вот, пожалуйста, живет всю жизнь припеваючи… Еще в это кафе ходит один – мы все тут друг друга знаем, – который получает пособие за какую-то очень важную медаль, которой ему сроду не давали, потому что, кроме всего прочего, он никогда не был в армии.
– Вот это особенно остроумно.
– Мы зовем его «наш герой».
– А чем он занимается?
– Он трубочист.
– Ну и жизнь, бог ты мой! – воскликнул Плинио.
– И поверьте, Гонсалес, с сестрами Пелаес меня связывает лишь старая дружба и услуги, которые мы оказывали друг другу. С тех пор как их отец замолвил за меня словечко и я получил должность, которую занимаю, у нас всегда были очень хорошие отношения. И сколько я ни ломаю голову, не могу понять причины их исчезновения.
– Не сомневаюсь, Новильо, нисколько не сомневаюсь.
Выслушав заверение Плинио, да еще повторенное дважды, служащий Новильо углубился в себя. Разрядившись на исповеди, он теперь расслабился и даже поглядывал на газету, лежавшую на мраморном столике.
Девушка, видимо, устала от дурацких приставаний старика и потому пересела на другой стул – напротив, и теперь они вполне. дружески беседовали. Толстуха с подбритой шеей – та, что получала две пенсии, – играла с подругами в карты.
Теперь, когда Новильо молчал, он показался Плинио похожим на древнюю пишущую машинку, дремавшую на чердаке в министерстве. Пожалуй, Плинио даже не сумел бы сказать, что именно – инерция, скука или отсутствие желаний – печатью лежали на всем облике Новильо– и делали его похожим на вышедшую из употребления вещь. Плинио вспомнил одного типа в Томельосо, который всю жизнь сиднем сидел в казино «Сан-Фернандо», и, если внимательно приглядеться, лицо у него стало частью казино со всеми его причиндалами – бильярдом, домино и тому подобным. У каждого на лице написано, чем он занимается. От проституток, например, за версту разит постелью. А семинарист так же похож на нападающего «Атлетико», как яйцо на шариковую ручку. В томельосском муниципалитете был один конторщик, который даже по центральной улице ходил так, словно выглядывал из окошечка конторы. А бедняга Пако, пономарь, всю жизнь двигал руками, будто размахивал кадилом. Да что далеко ходить за примерами, достаточно взглянуть на Фараона – у него вечно такой вид, словно он только что отобедал. А дон Сантос Каррера столько лет управлял муниципальным оркестром, что на всех смотрел поверх очков, будто из-за дирижерского пульта. Портные первым делом оглядывают твой костюм. Говорят о семье, о чем угодно, а глаз не сводят с одежды, что на тебе. Плинио знал одного извозчика, коротышку. Стоит ему забыться, где бы то ни было, к примеру хоть на похоронах, и он сразу поднимает руки, держит их на весу, будто лошадь вожжами погоняет. Плинио с удовольствием наблюдал за ним на футбольном матче или на корриде: когда дело принимало крутой оборот, он прижимал к себе локти, словно натягивая вожжи, чтобы помешать – смотря где это было – забить гол или поддеть на рога тореро. Или же выбрасывал вперед правую руку, как бы подстегивая кнутом, если жаждал крови или изменения счета. А монахиня сестра Ровира, посвятившая свой век богу, была так целомудренна и набожна, что, когда под конец жизни ей должны были делать уколы в ягодицы, она позволила лишь чуть приподнять нижнее белье, дабы практикант, вонзая шприц, не глазел без нужды на ее тело. «Вот я и говорю, – размышлял Плинио, глядя на Новильо, ужасно похожего на пишущую машинку, которой не пользовались со времен диктатуры Примо де Риверы, – вот я и говорю: на каждом написано, чем он занимается». А уж о характере и говорить нечего. Достаточно ему было бросить взгляд на незнакомого человека, он тут же понимал, на какую ногу тот хромает. «У людей с широким сердцем – открытый взгляд и ясная улыбка. Люди с нечистыми помыслами узнаются по манере чуть прикрывать глаза и по осторожности, с какой выбирают слова. Люди интеллигентные доверчивы и не боятся попасть в смешное положение. Дураки обычно подчеркнуто вежливы и сдержанны. Предатели любезны… В жизни существует масса разновидностей этих типов, и определить их можно не столько по повадкам, сколько по мимолетной тени на лице и даже по походке. Еще выдают руки. У людей с низменными помыслами пальцы короткие, а ногти слабые, безжизненные; им не свойственны резкие жесты. Бывают люди, у которых руки не соответствуют их облику – они достались им от какого-нибудь предка иного биологического склада. И тогда по рукам трудно бывает определить, что можно ждать от этого человека. Мошенников и интриганов разоблачает пассивность рук. В то время как мозг в совершенстве постиг искусство обмана, у пальцев остались свои привычки, и потому пальцами приходится двигать с величайшей осторожностью. В руках, как ни в чем другом, проявляется благородство и свежесть чувств. И робость и дерзость заключены в кончиках пальцев. Если, разговаривая с человеком, хочешь понять, что он такое, смотри ему в глаза, но больше следи за жестами и особенно за руками. Мозг обычно под строгим контролем, а все подавленные мысли ищут выхода и могут вылиться как раз в движении рук. Ведь есть профессии, где руки действуют сами по себе, в то время как мыслями человек далеко».
Фараон с доном Лотарио запаздывали, и Плинио, нетерпеливо взглянув на часы, снова оглядел теснившиеся вокруг столики. За окном лежала площадь Аточа, и машины на ней казались отсюда светящимися червяками. Две скромного вида девушки, от которых пахло кухней, пили за соседним столиком кофе и с жалостным видом о чем-то разговаривали. В простенках между окнами, в нишах, стояли сомнительного вкуса зеленые кактусы. В зале за чашкой кофе или бутылкой вина сидели главным образом влюбленные парочки. Официант еле волочил ноги, разговаривая сам с собой. Новильо углубился в газету. Точными движениями мастера-багетчика он разворачивал на столе листы. Плинио подозвал официанта и расплатился по счету, к чему чиновник отнесся совершенно бесстрастно. Его это ничуть не удивило. Устав от сидения и от общества, Плинио решил было подождать друзей у дверей кафе, и тут они появились. Он поднялся, напомнил Новильо о завтрашней встрече, еще раз пообещал ему держать все в секрете и легким шагом, на ходу поправляя оставленный в Томельосо ремень, направился навстречу входившим.
– Пошли, Мануэль, такси ждет, – сказал Фараон. Он был серьезен.
«Что случилось?» – взглядом спросил Плинио дона Лотарио. Тот – тоже чрезвычайно серьезный – ответил неопределенным жестом.
– Идем, идем, – настаивал Фараон, – дело принимает крутой оборот.
Они вышли из кафе и молча сели в такси. Поскольку никто не проронил ни слова, таксист спросил:
– Куда едем, сеньоры?
– В ресторан неподалеку от театра Мартина, до смерти хочется взглянуть на стройные ножки. – Фараон расхохотался что было мочи; дон Лотарио вторил ему.