Изменить стиль страницы

Все переглянулись, но говорить, судя по всему, ни у кого желания не было.

– Вы, падре, хотите что-нибудь сказать? – обратился Плинио к дону Хасинто.

– Нет. Только я ничего не понимаю. У меня такое ощущение, будто речь идет о совершенно других людях. Спешка, пистолеты, беготня – никак это не вяжется с сестрами Пелаес!

И он умолк, упершись руками и взглядом в стол. Плинио, выждав немного и чувствуя, что других выступлений не предвидится, вытянул руки перед собой и, наклонив голову, спросил:

– Тогда я задам такой вопрос: как вы думаете, ради чего или ради кого могли сестры Пелаес выскочить так поспешно из дому, да еще с пистолетом в сумке? Если никто из вас на этот вопрос не сумеет ответить, то на этом наше расследование – как уже не раз бывало в такого рода делах – следует считать закрытым…

И ни слова больше не говоря, заметно нервничая, он вынул кисет и стал набивать папиросу.

Дон Лотарио с трагическим выражением смотрел на него. То, что Мануэль, как видно, собирался бросить дело, ему совершенно не нравилось. Мануэль всегда был человеком настойчивым и все доводил до победного конца. Он до всего доходил своим умом, и сбить его с толку было невозможно.

– Может, ради какого благого дела… они чисто святые, – будто издалека послышался голос священника.

– Не знаю, какие такие благие дела творят с пистолетом в руке, – возразил быстро ветеринар.

Дон Хасинто на него не взглянул и ничего не ответил, ограничился неопределенным жестом.

– Я вот думаю, прошу прощения, – сказала швея тоном, немного похожим на тон Плинио, и не поднимая глаз, – уйти-то они могли, и уйти на какое-то благое дело, пусть даже и с пистолетом в кармане, кто его знает, как бывает в жизни. А вот хуже, что они не вернулись. Какое благое дело помешало двум святым вернуться домой?

«Сколько желчи в этой швее, которая неизвестно куда глядит!» – подумал Плинио.

– Благое дело может означать, например, когда хотят спасти от опасности любимое существо, – заметил священник.

– Вот это уже лучше, – совершенно искренне согласился Плинио. – А кто, по-вашему, из друзей или близких сеньорит Пелаес в этот день мог находиться в опасности?

– Никто, – вскочил чиновник Новильо, совершенно уверенный в собственной правоте. – Никто, насколько мне известно. У них всего и родственников-то один Хосе Мария, здесь присутствующий, они – женщины спокойные, вели жизнь размеренную и примерную. Если бы жива была их матушка… или отец, или же Норбертино, братец, но он так и не увидел света, тогда еще можно было понять подобное волнение, можно было бы объяснить их странные поступки и то, что они изменили своим привычкам. Эти люди были для сестер смыслом и сутью всей жизни, но их нет в живых, так кто же мог быть еще? Кто?

Он замолчал, весь сжавшись и поблескивая очками, отчего стал очень похож на птицу.

– Вы не назвали, Новильо, одного человека, очень много значившего для них, – проговорил Хосе Мария на сей раз голосом настолько бесцветным, словно эта фраза случайно выскользнула из его серых губ.

– Кого? – спросил чиновник.

– …человека, который решительным образом повлиял на всю жизнь Марии, – ответил тот, уставившись на Новильо, и на этот раз его бесцветней взгляд стал почти выразительным.

Чиновник задумался на минуту и согласился:

– Да, пожалуй. Вы имеете в виду ее знаменитого жениха?

Хосе Мария кивнул и отчеканил:

– Вот именно. Я имею в виду Маноло Пучадеса.

Наступило молчание, все только переглядывались, и каждый подумал свое.

– Этот сеньор пропал тридцать лет назад, – без особого убеждения сказал священник.

– Пропал еще не значит умер, – опять заговорил кузен устало, как говорят о вещах, всем известных. И продолжал с нарочито простодушной улыбкой: – Все, кто умер, пропали, но не все, кто пропал, – умерли… Недавно как раз истек срок тридцатилетнего тюремного заключения и стали появляться некоторые «умершие» в тридцать девятом году.

– Если даже и так, – возразил чиновник, – зачем идти с пистолетом и почему бы не вернуться домой?

– Я всего лишь ответил на вопрос, заданный начальником, – не слишком любезно отозвался Хосе Мария. – Маноло Пучадес – человек, который мог бы всколыхнуть обычную жизнь сестер, особенно Марии. А поскольку я не знаю точно, умер ли он, я полагаю, мой долг – сказать об этом.

И снова все замолчали и задумались. А Плинио первый раз с симпатией взглянул на серого филателиста. Тот сидел, упершись бородкою в грудь, и перекатывал в пальцах не то бумажный шарик, не то таблетку от насморка. Поди узнай, что именно.

Еще раз бросив на филателиста полный признательности взгляд, Плинио сосредоточился и, мобилизовав все свои способности – чутье, наблюдательность, смекалку, – заговорил:

– Кто-нибудь из вас когда-нибудь слышал о сеньоре из Томельосо, которая еще с довоенных лет живет в Верхнем Карабанчеле, о сеньоре по имени Мария де лос Ремедиос дель Барон?

Никто не ответил.

– Донья Мария де лос Ремедиос дель Барон, – повторил он тоном школьного учителя, – которая живет в Верхнем Карабанчеле, в старинной вилле под названием «Надежда»… Вы, сеньор священник?

– Нет. Понятия не имею.

– А вы, дон Хосе Мария?

Тот помотал головой и скептически осведомился:

– А какое отношение имеет эта сеньора к нашему делу?

У дона Лотарио от удивления отвалилась челюсть: оказывается, Плинио придает такое большое значение их с Фараоном поездке к этой сеньоре; еще раз подивился дон Лотарио замечательному воображению и неизменному профессиональному чутью своего друга.

– Не знаю. Но ее адрес был записан – и второпях – на обложке телефонной книги. Дон Лотарио, принесите, пожалуйста, книгу, о которой я говорю.

И все опять замолчали до возвращения дона Лотарио.

Швея, первая осмотрев запись, заметила:

– Надо же как странно; всё они по порядку делают и пишут всегда буковка к буковке, как привыкли в монастырской школе, а тут – вкривь и вкось.

– Хотя почерк необычный, мне кажется, все же написано это одной из них, – подтвердил священник, очень пристально разглядывавший запись. – Не могу, правда, точно сказать, которой, потому что они все делают очень похоже.

– В жизни не писали они там, где не положено, – сонно подтвердила привратница.

– Верно говоришь, – подхватила Гертрудис, – порядок они любили до противного, прошу прощения. Знаю я, конечно, семейство Баронов – случалось видеть их в городке, но чтобы сеньориты о них когда-нибудь говорили – такого не слышала.

– Этот адрес могли записать, разговаривая по телефону, пожалуй, в этом ничего странного нет, – задумчиво заметил Плинио.

Последовали еще какие-то догадки по поводу записи в телефонной книге и того, какая может быть связь между сеньорой дель Барон и делом, которое они обсуждали. Когда Плинио почувствовал, что обсуждение становится вялым и вот-вот затухнет совсем, он вдруг весело спросил:

– Гертрудис, зачем ты поставила чашки – разве не для кофе?

Та не сразу поняла: ведь Плинио сам просил ее ничего не делать, пока он не скажет. Но потом смекнула, что начальник сказал все это неспроста, и, отозвавшись: «Конечно, сеньор, ваша правда, ну и голова у меня дырявая», выпорхнула на кухню.

Она вкатила в комнату столик на колесиках, уставленный кувшинчиками с кофе и сахарницами, и стала разливать кофе и молоко – сначала женщинам и сеньору священнику, так ее учили, – каждому, кто сколько попросит.

Потом, когда весь сахар был размешан, весь кофе выпит, остатки допиты, губы вытерты, все взгляды опять обратились к Плинио и на всех лицах опять можно было прочитать: «Ну а теперь что?»

Мануэль Гонсалес, начальник Муниципальной гвардии Томельосо, чувствуя, что напряжение спало и появляются первые признаки скуки, нарочито торжественно и с непроницаемым видом точными движениями стал набивать папиросу.

Все ждали, а Гертрудис глядела на него, мигая. Привратница стряхивала с платка несуществующие крошки. Швея неверным взором обводила собравшихся. Священник, как ни старался, ничего не мог с собой поделать и зевал. Новильо, судя по всему, испытывал нетерпение: сидя на краешке стула, он барабанил пальцами по зеркальной поверхности стола. Хосе Мария скучал: зажав между коленями вытянутые руки и сцепив пальцы, он уныло покачивался, не сводя пепельно-серых глаз с кофейной чашки.