Черный: ряд (свойств и вещей), темный — всё.

* * *

Так, вопрос цвета решать светом, степенью света. Это я почувствовала осенью.

* * *

— Шум надувающихся и проносящихся ручьев. — Этого слова я искала вчера, проходя темным вечером по деревне. Черный остов церкви, запах березового лыка (размоченных ливнями плетней) под ногами вязь, грязь, — и справа и слева, вдогон и в обгон — шум надувающихся, торопящихся, проносящихся ручьев.

* * *

Думаю, что из всего что на свете видела и не видела я больше всего люблю Сицилию потому, что воздух в ней — из сна. Странно: Сицилию я помню тускло-радужной, <пропуск двух-трех слов>. Знаю (памятью), что в ней всё криком кричит, вижу (когда захочу) бок скалы ощеренный кактусами, беспощадное небо, того гиганта без имени под которым снималась: крайность природы, природу в непрерывном состоянии фабулы, сплошной исключительный случай, а скажут при мне Сицилия — душевное состояние, тусклота, чайный налет, сонный налет, сон.

Запомнила, очевидно, ее случайный день и час, совпавший с моим вечным.

Помню дорогу, мощеную пластами как реку — пластами — постепенную, встречного осла с кистями и позвонцами, сопутствующие холмы с одним единственным деревцем, кислую марсалу и кислый хлеб. И монастырю, в который мы шли (развалинам) и дороге, которой мы шли и дню, в который мы шли — всему этому, очевидно, было имя, (иначе бы не было: который). А вот — память взяла и забыла, переместила бренную (данную) дорогу, день, час в совершенный: сновиденный мир.

* * *

Сицилию я помню Флоренцией, в которой никогда не была.

* * *

А м. б. только всего — ранняя сицилийская весна.

* * *

У меня летом была отчаянная мысль: я так люблю эту березу, но я буду замерзать под ней зимой — она <фраза не окончена>

И то же с моим колодцем, под горкой, пастернаковским, из которого в ведре несу — ведрами ношу! — луну: упаду — только повышу уровень…

Значит: обман: это мое сознание: как оно меня любит! Значит: себя — тешу.

А потом поняла: они тоже беззащитны, они тоже ничего не могут, нам вместе холодно, страшно и т. д., не они, а я — должна их защищать. — Стихи. —

* * *

Непроспавшееся небо, точно протирающее глаза верхом руки.

* * *

(Начало февральских стихов к Б. П.)

* * *

Узнать у А<льтшулле>ра [111] наибольший диапазон человеческого голоса. Хорошо бы у кого-нибудь — нечеловеческого.

* * *

Так нового века Патрокл и Ахилл

Мы свято друг другу явили

Что могут — в железном сознании КРЫЛ —

Последние силы и жилы.

* * *

Я сейчас в первый раз в жизни понимаю что такое поэт (стою перед лицом поэта). Я видала людей, которые прекрасно писали стихи, писали прекрасные стихи. А потом жили, вне наваждения, вне расточения, копя всё в строчки: не только жили: наживали (-лись). И достаточно нажив разрешали себе стихи (как маленький чиновник — поездку на дачу — после целой департаментской зимы). И, естественно — месяцы и месяцы жильничества (лучше бы — жульничества!), скопидомства (-душства) — небытия! — т. е. зная, что им стихи стоят, в какую копеечку им самим влетели, и естественно, говорю, требовали за них с окружающих непомерной платы: кадил, коленопреклонения, памятников заживо, множа то малое, что дали на всё в чем себе отказали и этот счет предъявляя.

И я, жалея в них нищих, галантно кадила — и отходила. Я ведь многих, многих поэтов знала. И больше всего любила, когда им просто хотелось есть — или просто болел зуб: это человечески сближало. Я была НЯНЬКОЙ при поэтах — совсем не поэтом — и не Музой! — молодой (иногда трагической!) нянькой. — Вот. — С поэтами я всегда забывала, что я — поэт. А они, можно сказать — и не подозревали.

Вы, Пастернак, в полной чистоте сердца — мой первый поэт, т. е. судьба разворачивающаяся на моих глазах, и я так же спокойно (<пропуск одного слова>) говорю Пастернак — как Байрон. Ни о ком не могу сказать сейчас: я его современник, если скажу — польщу, пощажу, солгу. И вот, Пастернак, я счастлива быть Вашим современником. Читайте это так же отрешенно, как я пишу, дело не в Вас и не во мне, это безлично, и Вы это знаете. Исповедуются не священнику, а Богу. Исповедуюсь (не каюсь, а воскаждаю) не Вам, a Daemon’y [112] в Вас. Он больше Вас, но Вы настолько велики, что это знаете.

Последний месяц этой осени я <пропуск одного слова> провела с Вами, не расставаясь, не с книгой. Я одно время часто ездила в Прагу, — и вот, на нашей крохотной станции — ожидание поезда. Я приходила рано, в начале темноты, когда фонари загорались. (Повороты рельс.) Ходила взад и вперед по темной платформе — далё-ёко! И было одно место: фонарный столб — без света — это было место встречи (конец платформы), я просто вызывала Вас сюда, и долгие бок о бок беседы, никогда не садясь, всегда на ногах.

В два места я бы хотела бы с Вами: в Weimar, к Goethe и на Кавказ (единственное место в России, где я мыслю Гёте).

Я не скажу, что Вы мне необходимы, Вы в моей жизни необходны, как тот фонарный шест, — который всегда встанет, на всех моих путях. В начале темноты, в конце платформы.

Тогда осенью я совсем не смущалась, что Вы этого ничего не знаете — видите, не писала же, и не написала бы никогда, если бы не Ваше письмо, — не потому что тайна, а потому что Вы всё это сами знаете — может быть только с другого конца: по ту сторону платформы. (Там где кончается платформа начинается Пастернак. Формула той платформы. Той осени. Меня той осени.)

«Хочу» — можно и расхотеть, хочу — вздор. У меня и в детстве не было хотений.

«На вокзал» было: к Пастернаку, я не на станцию шла, а на свидание (надежнее всех, на которые когда-либо… Впрочем, мало ходила: не снисходила: пальцев одной руки хватит… Но об этом потом — тогда — или никогда)… Вы были моим счастливым свиданием, Пастернак.

И, заметьте: никогда нигде кроме той асфальтовой дороги. Уходя с вокзала я просто расставалась: сразу и трезво — как в жизни. Я Вас никогда не брала с собой домой. И никогда нарочно не шла. Когда прекратились поездки в Прагу, кончились и Вы (встречи).

Рассказываю Вам всё это, п. ч. в Прагу больше не езжу (раз в месяц, за иждивением — и днем, уничтожающим: начало темноты, смысл фонаря — и бесконечность за концом платформы, оказывающуюся всего только шахматами полей).

Теперь о союзничестве. Когда я кому-нибудь что-нибудь говорю и другой не понимает (всегда: никогда!) первая мысль: Пастернак. Не мысль: оборот головы. Как полководец за подкреплением. Ссылаясь.

Как домой иду. Как на костер иду. Вне проверки. Я, например, знаю, что Вы — из всех — любите Бетховена (даже больше Баха), что Вы больше стихов любите музыку, что Вы «искусства» не любите, что Вы не раз думали о Паганини и хотели писать о нем, что Вы католик, а не православный. Пастернак, я читаю Вас, но я как Вы не знаю Вашей последней страницы.

Мне хочется сказать Вам — и Вы не рассердитесь и не расстроитесь, ибо Вы мужественны и бескорыстны — что в Вашем творчестве больше Гения, чем поэта, сдавшегося ему на гнев и на милость. (Только низкое себялюбие может сражаться с ангелом! «Самоутверждение» — когда всё дело: в самосожжении!)

вернуться

111

Альтшуллер Григорий Исаакович (1895 — 1983) — в то время студент-медик Пражского университета, сын известного врача И. Н. Альтшуллера.

вернуться

112

Демону (лат.).