Вчера было состязание: лавр — титул соревнователя в действительные члены Союза. Общих два русла: Надсон и Маяковский. Отказались бы и Надсон и Маяковский. Тут были и розы, и слезы, и трупы, и пианисты, играющие в четыре ноги по клавишам мостовой (NB! знаю я этих «пианистов», просто — собаки! NB! паршивые), и «монотонный тон кукушки» (так начинался один стих), и поэма о японской девушке, которую я любил (тема Бальмонта, исполнение Северянина)
Это было у моря,
Где цветут анемоны…
И весь зал, хором:
Где встречается редко…
Городской экипаж
Но самое нестерпимое и безнадежное было то, что больше всего ржавшие и гикавшие — САМИ ТАКИЕ ЖЕ, — со вчерашнего состязания.
Вся разница, что они уже поняли немодность Северянина, заменили его (худшим!) Шершеневичем.
На эстраде Бобров, Аксёнов, Арго (громадный рыжий детина вроде мясника), Грузинов. — Поэты. —
И — шантанный номер: крохотный — с мизинчик! — красноармеец (красноармейчик) вроде Петрушки, красная <рисунок шапки> шапка (каж<ется> — шлык!) лицо луковицей.
— Товарищи! А я вам расскажу, как один прапор справлял имянины! (Руки — рупором:) — Матрёшка! Коли гости придут — не принимать, нет дома.
Кто-то из жюри, вежливо: — «Позвольте, товарищ! Да ведь это анекдот».
— Матрё — ёшка!!
— Здесь стихи читают.
И красноармеец: — «Довольно нам, товарищи, катать на своей спине бар! Пусть теперь баре нас покатают!»
И я, на блок-ноте, Аксёнову: — «Господин Аксёнов, ради Бога — достоверность об Ахматовой. (Был слух, что он видел Маяковского.) Боюсь, что не досижу до конца состязания».
И учащенный кивок А<ксёно>ва. Значит — жива.
Дорогая Анна Андреевна, чтобы понять этот мой вчерашний вечер, этот аксёновский — мне — кивок, нужно было бы знать три моих предыдущих дня — несказáнных. Страшный сон: хочу проснуться — и не могу. Я ко всем подходила в упор, вымаливала Вашу жизнь. Еще бы немножко — я бы словами сказала: — «Господа, сделайте так, чтобы Ахматова была жива». Я загадывала на Вас по Библии — вот: Le Dieu des forces… [68] Утешила меня Аля: — «Марина! У нее же — сын!» (Скажу еще одно — спокойно: после С. и Али Вы мое самое дорогое на земле. Такого восторга как Вы мне не дает никто.)
Вчера после окончания вечера просила у Боброва командировку: к Ахматовой. Вокруг смеются. — «Господа, я Вам десять вечеров подряд буду читать бесплатно — и у меня всегда полный зал!» Эти три дня (без Вас) для меня Петербурга уже не существовало, да что — Петербурга… Эти дни — Октябрь и Перекоп. Вчерашний вечер — чудо: Стала облаком в славе лучей. На днях буду читать о Вас — в первый раз в жизни: питаю отвращение к докладам — но не могу уступить этой чести другому. Впрочем, всё, что я имею сказать — осанна! Не «доклад», а любовь.
То, что скажу, запишу и привезу Вам. Привезу Вам и Алю.
Кончаю — как Аля кончает письма к отцу:
Целую и низко кланяюсь.
МЦ.
Луна несет с собой пустыню.
Ночь — жертвенная, стихия совести. Стояние над могилой: мало любил!
Не надо работать над стихами, надо чтоб стих над тобой (в тебе!) работал.
Высокодышащая грудь земли.
Ветер потерь.
(Пласты Саула. Стих к Маяковскому — тот, что в Ремесле — очевидно в благодарность за Ахматову.)
Не обольстись личиною спокойной:
Я Ревность, зажигающая войны.
Не доверяй потупленной рабе:
Лишь в первый день служанка я тебе!
Еще угождаю,
А уж родные шепчутся: чужая!
Уже звонят во все колокола —
А я еще очей не подняла!
А подняла —
Что не узнал троянскую проказу?
Если я на тебя смотрю, это не значит, что я тебя вижу!
(Я — всем.)
12-го русск<ого> сентября 1921 г.
Если я на тебя смотрю, это значит, что я тебя не вижу, — видела бы (доходило бы до сознания) — не смотрела бы. (1932 г.)
На людей я смотрю только глубоко задумавшись, т. е. ничего не видя: т. е. совершенно бессмысленно, безмысленно, именно как бык на новые ворота.
Ничего не видя, но всё-таки смутно отвращаясь как никогда не отвращаюсь от телеграфного столба или острия колокольни. Быстро отвращаясь (просыпаясь).
(1932 г.)
Аля: — Марина! Скажите мне какого-нб. художника, который рисовал каррикатуры.
Я, неуверенно: — Гойя?
— Марина, если бы Гойя прошел по этим улицам и видел озабоченность, с какой здесь везут тележку с пайком и беспечность, с какой везут гроб с покойником!
Революция уничтожила в русской орфографии женский род: райские розы. Равноправие, т. е. будь мужчиной — или совсем не будь!
Аля: — Марина, я иногда люблю вдыхать запах до крайности, пока что-нб. насильно не оторвет.
Сегодня была минута, когда у меня на спине (горбу) сидели три кошки: сначала Грэгори, потом присоединился Лемур и, наконец — Хитý. И все — сами! К моему великому ужасу, ибо еще секунда — и я осталась без глаз. (Со спины естественно перешли повсюду: ожерельем.)
Дурак, вошедший бы в эту минуту, назвал бы это стилизацией, еще бóльший дурак — стилем. (Как Ш-ро, напр., узнавший, что я ем одни бобы — NB! последнее в пайке, ибо всё остальное пожирается и отдается сразу — сказал, что это «стильно».) А я называю — напастью. Кошки меня изумительно любят (чуют мою беспомощность, неумение вовремя сбросить).
Около 15-го русск<ого> сент<ября> 1921 г.
Аля 18-го русск<ого> сент<ября> 1921 г.
— Марина! Какое блаженство — быть кошкой и любимой!
— Марина! А у советских работников — бог обедов?
(В ответ на мои стихи:
Бью крылом
Богу побегов) [69]
(Ряд стихов «Ханский полон».)
Аля, мне:
— Вы похожи на фантастические фигуры в моей азбуке: икс-игрек!
(Я в Сережиной куртке — и шали.)
Аля, 26-го р<усского> сент<ября> (мой день рождения — 29 лет и Сережин — 28 лет)