Изменить стиль страницы

Если хорошенько подумать, то прихожу я каждое утро на работу единственно отвлечься от мыслей об этом. Никто ведь не поверит, что мне по душе работа, которая едва ли принесет хорошие плоды. Наука вознаграждает за усердие, пытливость и поворачивается спиной к тем, кто намерен кавалерийским наскоком завладеть трофеями. Старший научный сотрудник получает триста рублей. Если мне удастся защититься, то мой вес в науке, в жизни и будет определяться этой суммой. Потом что? Потом телевизор и кефир на ночь.

Авторитет науки в обществе держится на корпоративной осведомленности ученых, и еще на слухах о заработках. Как результат: "Посткуам докти продиран, бон дезан". После того, как появились люди ученые, нет больше хороших людей.

Монтень писал, что тому, кто не постиг науки добра, всякая иная наука приносит лишь вред. По нему, возвышенные занятия не могут и не должны преследовать прямую выгоду. Монтень странный. На что прикажете жить, если эти самые возвышенные занятия приводят к нищете? В одном он прав. Наука – занятие далеко не возвышенное.

Ученые такие же, как и все, рабы, чье настроение целиком и полностью зависит от щедрот хозяина.

"Таким образом, по-настоящему уходят в науку едва ли не одни горемыки, ищущие в ней средства к существованию. Однако в душе этих людей, и от природы и вследствие домашнего воспитания, а также под влиянием дурных примеров наука приносит чаще всего дурные плоды.

Ведь она не в состоянии озарить светом душу, которая лишена его, или заставить видеть слепого: ее назначение не в том, чтобы даровать человеку зрение, но в том, чтобы научить его правильно пользоваться зрением, когда он движется, при условии, разумеется, что он располагает здоровыми способными передвигаться ногами. Наука – великолепное снадобье: но никакое снадобье не бывает столь стойким, чтобы сохраняться, не подвергаясь порче и изменениям, если плох сосуд, в котором его хранят. У иного, казалось бы, и хорошее зрение, да на беду он косит: вот почему он видит добро, но уклоняется от него в сторону, видит науку, но не следует ее указаниям".

Мишель Монтень. "Опыты".

Монтень неспроста взъелся на людей науки. На самое науку он не в претензии. Какие к ней могут быть придирки, если она всего лишь такое же занятие, как вышивание по канве? Философ предъявляет счет к ученым, которым он отказывает в понимании каких-то, по его мнению, гораздо более важных и сущих, нежели сама наука, вещей. Неужели и про философов нельзя сказать то же самое? Они ведь тоже вроде как ученые. Не-ет… Монтень отделяет себя философа от ученых и восклицает:

"Душа ублюдочная и низменная не может возвыситься до философии".

Вот это более чем любопытно. Взять того же дядю Макета. Злыдень, а признанный в республике философ, член-корреспондент Академии наук.

Людям надо верить. Потом ведь народ зря не скажет. Озолинг говорит: "Люди равнодушно переносят чужой ум, талант. В жизни они завидуют только деньгам". Но это люди. Они практичны и хотя бы за то заслуживают уважения, что отделяют сущее от пустого. Правда в том, что ценнее всего на свете только то, что вызывает зависть.

Монтень пишет: наука не учит нас ни правильно мыслить, ни правильно действовать. Она сама по себе, мы сами по себе. Едва только отрываем голову от умной книжки, как срочно хочется бежать на колхозное поле зябь поднимать.

Еще об одном. Монтень заявил, что наша цель стать свободным и независимым. Только как прикажете стать независимым, если ты целиком зависишь от то и дело высыпающих на лице, прыщей? Из-за них хоть из дома не выходи. Я умывался сульсеновым мылом, протирал лицо спиртом

– эффект ноль. Не печень, не какой-то эндокринный недуг тому причина. Понимал я, что нужна женщина, но для этого надо быть мужчиной. Заколдованный круг. Прыщавый юнец настолько противен окружающим, что от него особо утонченную натуру может и вырвать.

На субботнике я подметал тротуар в отдалении от наших – горело лицо от прыщей. Скорей бы нас отпустили по домам. Аленов рассказывал женщинам анекдоты и вдруг, прервавшись, подошел ко мне и спросил:

– Что у тебя с пачкой?

Я не в силах поднять голову.

– Тебе, друг мой, надо жениться. – сказал прогнозист и вернулся к женщинам.

Глава 22

3 июня 1975 года. Дверь открылась, в комнату заглянул Омир. Я вышел за ним на площадку.

– Как дела?

– Халелов умер. – сказал Омир. – К тебе звонили, но ты уже ушел на работу.

Необычным было то, что я ничего не почувствовал. Словно скорая смерть Бики не неожиданность, а событие, которого избежать невозможно.

– Надо нашим сообщить. – сказал я.

– Кому? Где их сейчас найдешь?

– Кеше надо позвонить. Он знает, кто и где.

– Позвони. Похороны завтра.

– Пошли к нему домой. – сказал я и спохватился. – Погоди, я отпрошусь.

Мы шли домой к Бике и я думал и о том, что плохо, что умер единственный друг. Больше тревожила меня встреча с его мамой, братьями. Что я им скажу? Почему за последний год ни разу не пришел к их сыну и брату?

…– Принесли мыло, одеколон? – пожилой санитар равнодушно смотрел на меня и Адика Джемагарина.

– Принесли. – ответил Адик.

Санитар распахнул дверцу. В полумраке холодильного отсека лежал

Бика. Как он похудел! От горла до низа живота тянулся, перестеганный грубым, с крупным шагом, шов. "Обычно так хозяйки защипывают пирожки". – подумал я. Бика покоился на носилках в красновато-желтой лужице, образовавшейся от натеков сукровицы и крови.

Санитар выдвинул из камеры носилки.

Адик побледнел. Еще ничего не произошло, а я уже забеспокоился.

Дальше от меня потребуется уже не наблюдать за действиями санитара, но и активно помогать, касаться руками, хоть и друга, но покойника.

Надо немедленно убираться отсюда. Я вышел на крыльцо.

У входа в морг туберкулезного института стоял грузовик, рядом

Елик, подруга Женьки Шура, Кеша Шамгунов.

– Кеша, ты прав. – сказал я.- Я что-то не могу. Давай вместо меня.

Кеша молча зашел во внутрь.

Почему я ровным счетом ничего не чувствую, а только и делаю все, чтобы отгородиться от смерти? Бика часть моей жизни, его больше нет, а меня знобит от прикосновения к смерти.

Мне глубоко наплевать на Бику? Не совсем так, но похоже. Беда в том, что я чувствовал: меня сильно задели подробности самой смерти, но не факт того, что случилась она с единственным другом. "Скорей бы все кончилось". – думал я и понимал: смерть Бики ничего не меняет в моей жизни. Без его присутствия я легко обойдусь.

После похорон я напился и размазывая по щекам слезы, признался кооператорским друзьям Бики в том, какой я шкура. Я думаю лишь о сбережении собственного спокойствия. Между тем спокойствие оно мнимое, любой пустяк способен его легко разрушить, довести меня до исступляющего страха за самого себя.

3 июня 1975-го стало днем нового знания самого себя. А ведь еще в четыре года я, придя с улицы и держа ладонь у груди, сказал Ситке

Чарли: "Сердца нет". В 57-м Ситка вспоминал и смеялся над моим бессердечием. Ужас в том, что в 54-м я совершил главное открытие в самом себе. Полбеды в том, что я трус. Несчастье непоправимое в том, что думаю я только о себе.

Для тех, кто знал Бику близко, непонятно, почему так с ним обошлась судьба? Бика во многом сам ускоренно разыграл свою карту.

Но почему? Зачем? Он многое мне спускал, прощал, под конец освободил от тягости прощальной встречи, ушел без жалоб и просьб, потому как парень он крепкий. А может больше от того, что делал ставку на дружбу, а ведь она явление преходящее, непостоянное, вещь ненадежная, как и всякая другая условность.

Годом раньше в поезде, по дороге на шабашку погиб Гевра. Талас, тот, что снимался в "Дикой собаке Динго", завязал пить. Куда делся

Акоп сказать никто не мог. В будке у "гармошки" работал другой сапожник, нелюдимый трезвенник. Потап приходил к "Кооператору" все реже и реже, предпочитая высматривать угощающих с широкого балкона отцовской квартиры над двадцатым магазином.