Изменить стиль страницы

От трусов Лидия Михайловна избавилась в ванной, когда подмывалась. Она спускает юбку, открывая на миг лобок, напоминающий распятую медвежью шкуру, и поворачивается стыдливой спиной. Зад и ляжки Лидии Михайловны измяты, будто она провела ночь на камнях. Она перебирается на диван, сидя как согнутый палец, расстегивает блузку и лифчик и бросает их на пол. В ее теле наблюдается какая-то симметрия, стекающая пирамидой. Мешки под глазами отражаются в оползших грудях, двойной подбородок — в парных шинах жира на животе.

Павел Герасимович теребит и поторапливает кавказский нос. Лидия Михайловна сползает на спину и раздвигает ноги, открывая малиновые петушиные гребни.

Соитие длится недолго. Павел Герасимович успевает сказать: «Лида…», — на время отбросив отчество и субординацию.

Лидия Михайловна вначале говорит: «В меня не кончать», — потом: «Ну, не торопись», — а когда Павел Герасимович содрогается крупом, как подбитый крейсер, она страстно выдыхает: «Милый…», — и ловко выскальзывает из-под Павла Герасимовича.

— В меня не попало? — спрашивает она. — Шкуру спущу.

— Не извольте беспокоиться, Лидия… Михайловна, — отвечает Павел Герасимович, возвращая отчество на прежнее место. Он показывает растопыренную пятерню, по которой стекает тонкая белесая в комках нить, похожая на бедные жемчугом бусы. Следующим движением Павел Герасимович вытирает жемчуг о простыню. Сквозь дыры в ней виднеются плюшевые диванные кляксы.

Лидия Михайловна, подтянув одеяло к груди, поедает конфеты.

— Народ, Паша, меняется. У нас в подъезде такой спившийся Славик живет, всё время у меня занимает деньги, похмелиться надо… Я вчера дала ему рубль, спросила, за кого он голосовать будет, а он так посмотрел: «Лидия Михайловна, хоть Коротич и еврей, буду за него голосовать…»

Павел Герасимович задумчиво вертит в руках визитку, выпавшую из конфетной коробки. На белом прямоугольнике крупно напечатано: «Укладчица № 5».

Сгущаются сумерки, будто на окно повесили помойную штору. Свет, проходящий сквозь эту грязную кисею, теряет всякую живительность и яркость. В комнату процеживается тоскливая серая взвесь и длинные тени.

Павел Герасимович уже не слушает Лидию Михайловну, а с беспокойством озирается, словно не знает, откуда ждать угрозы. Он с силой сжимает пальцы в попытке накачать себя решимостью, но, сам того не понимая, гонит по жилам не мужество, а леденящий озноб, уже проклюнувшийся на висках трусливым зернистым потом.

Лидия Михайловна всё говорит, закладывая в рот конфеты, и кажется, что бубнящий этот голос держится только на шоколадном топливе.

Сквозняк проводит воздушной рукой по лицу Павла Герасимовича и с легким стуком захлопывает дверь, отдаваясь болезненным колокольным эхом в затылке.

Павел Герасимович протягивает умолкнувшей Лидии Михайловне картонный четырехугольник и поднимается с дивана. Он предчувствует бессмысленность своей попытки, но с силой давит латунную ручку. Как монолит, дверь неподвижна. Павел Герасимович трясет ее, потом наваливается плечом, лупит кулаками.

Никому теперь не открыть дверь.

Это поняла и Лидия Михайловна. Она троекратно шмыгает носом, точно запасается воздухом.

Плач Лидии Михайловны напоминает фальшивые регистры губной гармошки:

— Я не собираюсь здесь торчать! Я хочу немедленно выйти! Какой же ты мужик, если не можешь сделать элементарную вещь!

Павел Герасимович подбегает к дивану и хлестко бьет Лидию Михайловну по лицу. Она издает крик, резкий и неприятный, будто передвинули шкаф.

— Ты ударил меня! Ты ударил женщину! Ты посмел ударить женщину!

— На хуй пошла! — ревет в ответ Павел Герасимович.

— Чтоб ты сдох, уёбище! Быдло сраное! Открой дверь, мудак тупорылый! — Лидия Михайловна срывает голос и судорожно сглатывает немоту.

— Ничем не могу помочь, — произносит с чиновничьим садизмом Павел Герасимович.

Лидия Михайловна долго, до пустоты плачет, вылиняв крашеным лицом на наволочку. Слёзы кончаются. Она возится на диване, кутаясь в одеяло, нежно всхлипывает и вскоре затихает, чуть посвистывая носом.

Павел Герасимович примостился на краю дивана. Ему не хватило одеяла, для сохранения тепла он подогнул ноги и опоясался руками.

Какое-то время Павел Герасимович изучает восточный пейзаж на полу: песочная блузка и бредущий по ней двугорбый лифчик. Павел Герасимович тоже начинает подремывать. Чернота ночи накрывает комнату.

Уложены.

Красная плёнка

Привели нелюдь. Она намертво стала перед классом, только ее звериная голова, будто проросшая белобрысым луком, топталась на красных ножках пионерского галстука. Антип отсел за соседнюю парту, чтобы создать видимость двух мест, рядом со мной и с ним, вместо одной пустой парты, куда нелюдь уже метила.

— Садись на свободное место, — ей сказали, — к Любченеву или к Антипенко.

Она брела по ряду, замедленная общим любопытством, смотрела поверх нас глазами, полными тонких голубых жил. Сердце мое окатило ледяной волной. Не в силах взяться за первую роль, я скорчил рожу «фу», Антип, наоборот, застенчиво улыбнулся и сдвинул на край парты учебники. Нелюдь клюнула и села к нему. Мы так всегда делали. Через несколько минут Антип подбросил ей всегда одинаковую записку: «В какой школе ты раньше училась?»

Она прочла и нацарапала что-то карандашом. Во второй записке Антип спросил: «Почему от тебя воняет говном?»

Я наблюдал за нелюдью. Она поджалась, как ушибленное щупальце. Тогда Антип поднял руку.

— Что случилось, Антипенко? — ему сказали.

— Тамара Александровна, от новенькой какашками пахнет! Можно я к Любченеву пересяду?

Все наши, как дрессированные, отозвались слепым хохотом, лишь я тревожно и безысходно ждал, когда у нелюди из глаз полезут сопли.

Но раньше Тамара Александровна сказала:

— Антипенко, выйди из класса.

Он ушел, за ним закрылась дверь, и вскоре унялся хохот. Нелюдь решительно двинула, как шахматную фигуру, свой вонючий пенал на середину парты, открыла книгу. О чем-то спросили. Нелюдь опередила наших и ответила сама. Тамара Александровна кругло с росчерком ковырнула в журнале и сказала: «Отлично», — потом взяла ее дневник, повторила над ним: «Отлично». Мне сделалось жутко как никогда раньше. Я глянул на портрет Брежнева, висевший над чёрной доской. Казалось, ветер ужаса шевелил его брови.

Я не выдержал:

— Можно выйти?

— Иди, — сказала Тамара Александровна, — и заодно передай Антипенко, чтобы без родителей он в школе не появлялся…

Мне хотелось ей в отчаянии крикнуть: «Вы не понимаете, творится страшное, боится даже Брежнев!» Но я молча выбежал в коридор искать Антипа.

Он был во дворе, на спортплощадке.

— Ну и ладно, — бутылочным осколком он царапал песок, за годы слипшийся в бетонный монолит, — подумаешь — не вышло! Ерунда.

— Конечно, — сказал я и не поверил себе.

— А может, всё получилось, просто мы не заметили? — продолжал Антип, высекая стеклом пятиконечные звёзды.

Мне вспоминался прошлогодний нелюдь Вайсберг, продавший душу за резиновых индейцев из гэдээра. Я на весь класс сказал: «Закрой лапой нос, он тебя выдает». Тамара Александровна смеялась громче всех. Она, видно, поняла не только про белого медвежонка из мультфильма, а что-то большее, для взрослых. Умка с носом волнистого попугая заплакал, его звериное нутро умирало слезами. Он сбежал в свое логово и там, наверное, подох. Во всяком случае, в нашей школе его больше не видели. Так было раньше.

После уроков мы с Антипом встретились на нашем тайном чердаке и сели доделывать бомбу из зенитного патрона, который я нашел на брошенном стрельбище. Порох в нём давно испортился, и мы кропотливо, день за днем, заполняли патрон спичечной серой.

— Мы не заметили, — бормотал сердито Антип, кроша над расстеленной газетой серные головки, — у нас всё получилось.

Но я-то чувствовал, что нелюдь улизнула.

— Антип, зачем себя обманывать, всё было сразу ясно. Да и Брежнев по-другому смотрел…