Это он, конечно, больше себе подарок сделал, о здоровье подумал. А мне тоже вначале по приколу было.
К примеру, батя телек смотрит, я подхожу — раз, и программу ему переключу.
Он вякнет что-то типа: «Какого, блядь?!»
А я лениво так отвечаю: «На хуй заткнись!» — но никаких других грубостей больше — только то, что батя сам разрешил.
Он бесится, а драться-то уже бздит, матюгами только меня и кроет. Через год вообще перестал со мной связываться, попиздит для порядка немного себе под нос да уебет радио слушать.
Потом батя долго с подарками жался, а на восемнадцать лет всё сразу выдал: «Можешь, — говорит, — меня любыми словами безнаказанно ругать». Но это он подарил, потому что знал, что у меня призыв скоро.
Больше двух лет не виделись. Я-то в десантуре службу мотал, ну, понятно, озлобился там, по семейному теплу соскучился, а батя, сука, к моему приезду решил хуйней с говном отделаться, вроде «можешь водку покупать» — ни на какую жопу не натянешь! Я ведь избалованный воспитанием был, привык нормальные подарки получать. Так и сказал ему: «Ты, еб твою, подарок нормальный давай! У тебя сын из армии вернулся!»
Он, блядь, юлит, дарить не хочет. Потом родил: «Если я тебя на хуй пошлю, можешь меня, сын, отпиздить, и тебе за это ничего не будет».
Помню, домой заваливаю и с порога шутить начинаю:
«Мать! — кричу. — Хавчик какой-нибудь остался или этот хуеглот ебучий, — батя, то есть, — всё сожрал?» — и слушаю. Батя ругается на чем свет стоит, но за базаром следит.
Только однажды проговорился и на хуй меня послал. Я ему такой пизды вставил, что он печенью просрался. Но никто его за язык не тянул, сам разрешил.
И пошло-поехало. За «еб твою мать» — по ебалу. За «пидораса» — по ебалу. И так далее. В общем, батя за год все слова по второму разу подарил. Совсем весело стало.
Прихожу: «Батя, где ты есть, гандон блядский?»
Он молчит, голову, как страус, в жопу засунул и ножками так туп-туп-туп — в сортире прячется. Боится лишнее слово сказать.
Я опять: «На говно свое дрочишься, мандюк?»
Для юмора по двери наебну, крикну: «А, вот ты где, Перда Ивановна, заныкался! Уебывай на хуй!»
Батя сразу воду спускает, и на двор. Но — всё честно. Сам разрешил.
Время идет. Новый праздник. Батя начал по третьему разу слова передаривать, но уже с другой возможностью — ограничивать ему употребление. Допустим, из всех известных выражений с «хуй» какое-нибудь, типа «на хуй надо», — запретить. А праздников у нас много. Добрались так и до «пизды». Через полгодика я из всех выражений со словом «пизда» одну только «пизду» ему в пользование оставил.
Дальше подарил мне право весь комплект из «ебать» до «ебаный в рот» сократить. А если не уследит и лишнее скажет — то без обид.
На следующий год батя разрешил оставшиеся слова запретить. Я у него и «хуй» забрал, и «пизда», и «ебаный в рот». Дольше остальных «блядь» оставил, а то он вообще бы изъясняться не мог.
А со временем и «блядь» запретил. Батя вообще языка лишился. Как ребенок стал. Без зубов, шепелявит, падает. Меня увидит, в штаны ссытся, плачет и съебывается. Боится, что я его за плохое поведение накажу.
Я двадцать пять лет отмечал. Мы с матушкой сидели и выпивали. Батю к столу позвал. Он говорит: «Разрешаю тебе подарить мне зайчика или грузовичок».
Я потом купил и вручил ему: «Вот тебе, от папы и мамы».
Укладчица № 5
Ветхие шторы закрывают единственное окно комнаты. С несущей стены полностью удалены слой штукатурки и дранка вплоть до кирпича. На полу беспорядочными свитками лежат старые обои. То, что еще не успели сорвать, вьется грязными локонами. С потолка свешивается люстра из пяти круглых, матового стекла плафонов, похожая на учебную модель молекулы.
Появившаяся из-за двери рука с чёрной опушкой на пальцах клацает по выключателю:
— Лидия Михайловна, я не устану повторять: скупой платит дважды!
— Паша, милый, да на твою смету можно Петродворец отреставрировать. А мне не нужно дворца, я хочу подобие земного человеческого жилья, а не хором ангельских.
Павел Герасимович розовощек. У него увесистый нос с мускулистыми ноздрями, бесцветный рот, заметный благодаря контуру однодневной щетины. Его сорокалетней моложавости угрожает плешь, отороченная меховым полукругом. Павел Герасимович одет в синий комбинезон, с широким карманом на груди. Он сжимает чернокожий блокнот-ежедневник с остро выглядывающим карандашиком. Когда Павел Герасимович говорит, он морщит лоб, причем всякий раз по-иному. Если Павел Герасимович слушает, то лоб похож на смятую бумажку, которую тщательно расправили. И моргает он чаще, чем того требуют глаза. У Павла Герасимовича они голубые.
— Лидия Михайловна, помяните мое слово, слёзы потом начнутся горькие. У одной подруги в доме то, у другой это, а я, как проклятая всю жизнь, и тому подобное. Не деньги жалейте, а нервы свои, свежесть и красоту!
Макияж Лидии Михайловны соперничает с театральным гримом и только подчеркивает упадок. Она фальшивая, воскового цвета блондинка, кареглазая, с замшевыми, восточного образца, веками, избыточным пухом на щеках и рифленой шеей. Лидия Михайловна одета в кружевную блузку песочного цвета. Короткую черную юбку продолжают венозные, под гжель, ноги. Ей бы не стоило носить и открытую обувь. У Лидии Михайловны обрюзгшие ступни с длинными стручковатыми пальцами и ярким педикюром.
— Просто разучились, Паша, работать. Раньше не было всех этих обоев водоплавающих, и прекрасно без них обходились, нормально жили, уютно.
— Вас послушать, Лидия Михайловна, так надо вообще в пещеру перебраться! К чёрту прогресс! На мамонтов охотиться будем!
— Знаешь, Паша, — Лидия Михайловна с чувством выдирает из стены бумажную прядь, — ты мне мозги не крути. Настоящему мастеру всё равно, какие обои, он свое дело знает — на то и мастер.
— Эта вот психология «карамельку из говна» меня убивает! — Павел Герасимович вскидывает руки, фальшиво капитулируя перед психологией. — Лишь бы как сделать! Советский такой подход к делу. А может, хватит по-советски, может, уже по-европейски надо?
— Паша, у тебя замашки, как у кутюрье или ювелира какого-нибудь. Тебе совесть не позволила брать с меня как с других людей, так ты решил теперь свое на материалах заработать! — Лидия Михайловна победно щурится.
— Да я на вас копейки не выгадываю! — звонко и неожиданно оскорбляется Павел Герасимович. — Пожалуйста, сами закупайтесь. Только у меня будет одна просьба: не рассказывайте никому, что Павел Герасимович у вас ремонт делал. Меня приглашают, сами знаете, кто — люди влиятельные, мне фасон держать надо. Так что, обо мне никому ни слова, договорились? И если хотите знать, Лидия Михайловна, мой труд не менее ответствен, чем труд ювелира. А в чем-то и поважнее будет. Вам серьги не понравятся, вы их в шкатулку положите, а потом в комиссионку сдадите, а ремонт никуда не спрячешь, он весь на виду — и шедевр, и халтура. Я в свою работу душу вкладываю, частичку себя оставляю!
— Ты эту арию Врубеля поверженного пойди кому-нибудь другому исполни. Ничего особенного нет в том, чтобы старые обои содрать, а новые поклеить.
— Вот о профессии не надо в таком тоне высказываться. Подход у вас типично дилетантский, уши вянут, слушая.
— С мужем покойным всю жизнь сами ремонт делали, и без специального образования…
— Так у вас до моего вмешательства, Лидия Михайловна, вы извините, конечно, как в склепе было. Обои встык поклеены, а если и кое-где, по недосмотру, и внахлест, так от двери к окну, чтобы каждый шов в глаза бросался, хуже чем шрам после аппендицита. Ничего не скажешь — знатный ремонт! Вы бы хоть, когда обои клеили, щеткой одежной их после разгладили, чтобы воздух из-под них вышел. А то пузыри были, как на поганом болоте!
— Ты придираешься, Паша.
— А каждую трещинку шпатлевкой заделать, неровности выровнять, заполировать?! Да я пятью наждаками стену обрабатываю, чтоб как зеркало сверкало! А пылепоглощающий слой создать! Может, кто, конечно, и обычным клеем стены покрывает, а у меня рецепт, за который мне тысячу долларов предлагали, а я отказался!