Аронсен плюет ему вслед и повторяет:
– Его бы следовало пристрелить!..
В три дня караван распродает свои мешки и по хорошей цене. Дело оказалось блестящим. У людей в селе еще осталось много денег после краха, и они всячески старались поскорее спустить их; им понадобились даже птички на проволоке, они поставили их на комоде в горнице; накупили и красивых ножей, разрезать календари. Аронсен неистовствовал:
– Как будто у меня нет точно таких же великолепных вещей в лавке!
Торговец Аронсен переживал страшные муки, ему следовало бы хорошенько последить за этими разносчиками, но они разделились и пошли в село поодиночке, и он разрывался на части, бегая за всеми троими. И вот он сначала бросил Фредрика Стрема, который был всех неприятнее на язык, потом Сиверта, потому что тот никогда не отвечал ни слова, а только продавал; Аронсен решил сопровождать своего бывшего доверенного и бороться против него в избах. Но доверенный Андресен отлично знал своего бывшего хозяина и его неосведомленность по части торговли и запрещенных товаров.
– А, так, значит, английские катушечные нитки не запрещены? – спросил Аронсен, притворяясь знатоком.
– Как же, – ответил Андресен. – Но я и не принес сюда катушек, их я могу продать на равнине. У меня нет ни одной катушки ниток, посмотрите сами.
– Ладно уж. Но ты видишь, я знаю, что запрещено, а что нет, не тебе меня учить!
Аронсен выдержал один день, потом бросил и Андресена и ушел домой.
Разносчики остались без надзора.
А дело шло великолепно. Это было в те дни, когда женщины носили локоны, и доверенный Андресен оказался великим мастером продавать локоны, он в одну минуту мог продать белокурые локоны черноволосым девушкам и только жалел, что у него не было локонов посветлее, седых, потому что те ценились всего дороже. Каждый вечер приятели сходились на условленном месте, делились сообщениями и пополняли, занимая друг у друга, запасы товаров; потом Андресен присаживался с напильником и вычищал германскую фабричную марку с охотничьего рога или соскабливал клеймо «Фабер» с пеналов. Андресен был мастер на все руки.
Зато Сиверт оказался не на высоте. Не то, чтобы он ленился или не сбывал товары, нет, он продавал больше всех, но выручал слишком мало денег.
– Ты мало разговариваешь, – сказал Андресеи.
Нет, Сиверт не болтал, как за язык повешенный; он был хуторянин, скуп на слова и спокоен. О чем было болтать? Кроме того, Сиверту хотелось отделаться к празднику и попасть домой, там ждали полевые работы.
– Это Иенсина его зовет! – говорил Фредрик Стрем. У самого Фредрика, впрочем, тоже были весенние работы, и некогда было терять время, но в последний день он все-таки отправился к Аронсену, поругаться!
– Я хочу продать ему пустые мешки, – сказал он. Андресен и Сиверт тоже пошли и подождали, пока Фредрик был у Аронсена. Они слышали отборнейшую ругань из лавки и по временам смех Фредрика; вдруг Аронсен распахнул дверь и стал выпроваживать гостя. Но Фредрик не уходил, нет, он не торопился и продолжал говорить; они слышали, как он напоследок пытался всучить Аронсену деревянных лошадок.
Потом караван направился домой – три парня, полных молодости и здоровья.
Они шли и пели, проспали несколько часов на скале и опять пошли. Когда в понедельник они подходили к Селланро, Исаак как раз начал сеять. Погода была подходящая: влажный воздух, изредка проглядывало солнце, огромная радуга перекинулась через все небо.
Караван расходится. Прощай, прощай…
Исаак ходит и сеет, мельничный жернов фигурой, чурбан. Он ходит в домотканном платье, шерсть от его собственных овец, сапоги из кож его собственных телят и коров. Он ходит с набожно обнаженной головой и сеет, темя и макушка у него лысые, но ниже он по-прежнему страшно волосат, волосы и борода кольцом окружают его голову. Это Исаак, маркграф.
Он редко знал точное число месяца, зачем оно ему! У него не было бумаги на записи: кресты в календаре указывали время отела коров. Но осенью он знал день святого Олафа, к этому времени у него бывало свезено все сено, знал весной Благовещенье, и что через три недели после Благовещенья медведь выходит из берлоги: к этому времени все семена должны быть в земле. Он знал все, что было нужно.
Он – деревенский житель и телом, и душой, и землепашец, не знающий пощады.
Выходец из прошлого, прообраз будущего, человек первых дней земледелия, отроду ему девятьсот лет, и все же он сын своего века.
Нет, у него ничего не осталось от денег, полученных за медную гору, они улетели! Да и у кого они были после того, как скала опустела? На пустоши же выросло десять хуторов, и она ждет сотни других.
Разве здесь ничего не растет? Здесь растет все, люди, животные и растения.
Исаак сеет. Вечернее солнце озаряет ячмень, дугою сыплется он из его руки и золотым дождем падает на землю. Вот идет Сиверт и заборонит его, прикатает катком, потом опять заборонит. Лес и скалы стоят и смотрят, все – высь и ширь, здесь есть связь и цель.
Клинг-линг! – говорят колокольчики высоко на откосе, все ближе и ближе: скотина пробирается к вечеру домой. Пятнадцать коров и сорок пять штук мелкого скота, всего шестьдесят голов. Вон идут к летнему загону женщины со множеством подойников, они несут их на коромысле через плечо, – Леопольдина, Иенсина и маленькая Ревекка. Все три босиком. Маркграфиня не с ними. Сама Ингер дома, готовит обед. Она расхаживает по дому, высокая и статная, весталка, поддерживающая огонь в кухонной плите. Ну, что ж, Ингер поплавала по бурному морю, побывала в городе, теперь она опять дома; мир велик, он бурлит от множества мест, Ингер тоже бурлила. Она была почти никем среди людей, ничтожная единица. Наступает вечер.