Мне – это Николя Шонсье.

– Да. Обязательно.

– До свидания.

– До свидания. Спасибо что позвонили.

– Не за что.

Короткие гудки. Как жестоко. Кажется, Николя Шонсье был зол. На меня или на Эрика, я так и не понял.

Лоренс, который больше не играет на фортепиано? Когда это прекрасное утро превратилось в липкий кошмар?

Вина. Слово тяжелое как свинец. Быстрое и беспощадное как пуля.

Виновен.

Виноват.

Если бы я только не приехал. Он бы играл до сих пор. О…

Хватаюсь за голову. Курить. Спокойно курить. Пить кофе.

Бездействовать.

Что я могу сделать? Эрик из одного с ним времени. Из того же времени что и Луи.

Из 'когда-то давно', когда все было по-другому. Я из 'теперь'. Я могу понять Эрика без понимания. Может быть даже Лоренса. Но связь между ними… их отношения… увы, но нет. Поэтому я не могу понять, что же было разрушено.

Но я чувствую эту вину. Пронзительную и пронзающую.

Я не должен был приезжать без предупреждения. Не должен был. Никогда. Это была дурацкая идея.

Тяжело вздыхаю.

Что толку плакать у разбитого корыта?

Kapitel 21.

Я сидел напротив Него. Напротив фортепиано. Я знал, что его скоро продадут. Я попросил Мсье Шонсье помочь мне.

Я сидел, глядя на закрытую крышку, и слышал музыку. Как будто все звуки, которые я когда-либо извлекал из этого нежного инструмента хранились в воздухе, и теперь они лились на меня непонятным громом настраивающегося оркестра. Бах, Шопен, Брамс, Моцарт, Шуберт… Будто там, под закрытой крышкой, клавиши нажимались сами собой, играя несколько мелодий одновременно в восемь невидимых рук.

Я спрятал лицо в руках. Я не мог больше это выносить. Эту огромную силу, это давление, эту жалостливую мольбу, этот зов вернуться.

Я не вернусь.

Я не могу.

Я просто бессильно плачу и слезу капают на ковер, просачиваясь сквозь пальцы. Я слабый. Я хочу защиты. Но мне ее никто не дает. И не даст. Я знаю. Мне страшно.

И я устал. Устал болеть, грустить и бояться. Я хочу покоя. Я так устал.

Иногда мне кажется, что без музыки я совершенно пуст. Пуст и глух изнутри. С другой стороны, когда я играю, я так же пуст. Поэтому ничто уже не имеет значения.

Я должен продать фортепиано. Я не хочу больше играть. Я больше не могу.

Возможно, в этом виноват Мсье Розетт. Возможно, все было предопределено с самого начала тем, что у меня просто нет таланта. У меня просто ничего нет…

Я уже не могу прикоснуться к своему пианино. Оно знает, что я больше не буду на нем играть… вообще не буду играть…

Это ужасно и в тоже время легко.

Уже сколько дней я сижу перед моим обреченным фортепиано и жду. Жду, когда его увезут. Как будто сижу у постели больного, который вот-вот должен умереть.

Звонит телефон. Я вздрагиваю. Неужели…?

– Ало?

– Здравствуй, Лоренс…

Слезы застилают мне глаза, и я поспешно кладу трубку.

– Я не хочу слушать вас, Мсье Розетт…

Снова закрываю лицо руками.

Я бы хотел исчезнуть. Просто запереться в этой комнате и никуда не выходить и ни с кем не разговаривать. Запереть себя в бесконечном покое одиночества. Когда я один мне не надо никем быть, не надо ничего уметь… Не надо ничего бояться. Не надо ничего.

Но, наверное, это было бы бегством.

Хотя какая мне разница.

Я сижу почти неподвижно и, мне кажется, я сошел с ума. Это столь многое объясняет!… Да. Заберите меня в приют для душевно больных! Ибо я болен душою.

Я найду там покой. И, быть может, боль мою действительно вылечат. Я буду рад с ней расстаться.

Так я сижу, час за часом, день за днем перед закрытым фортепиано и слушаю отголоски музыки. Это похоже на звон в ушах, когда оркестр уже отыграл.

Я поднимаю глаза и снова смотрю на фортепиано. Глупо, но в этой тонко отделанной громаде заключена моя жизнь. Моя цель. Все, что когда-либо случалось со мной. Я смотрю, смотрю, смотрю, смотрю… бесконечно. И как будто это уже закончилось… и в тоже время… я не могу это отпустить.

И я слышу эту музыку… эти ноты, замороженные в стекло воздуха. Они сводят меня с ума. И я снова опускаю голову.

Брамс… Бах… Бетховен… Шопен… О! Эта нежность Шопена… Как будто я вижу, как пальцы легко касаются клавиш… и клавиши живые – теплые, как чья-то кожа.

Шопен всегда был моим идеалом… То, как он писал… то, как он играл… Мне кажется, я могу играть его ноктюрны до конца дней своих…

Шопен…

Я вдруг понимаю, что я действительно слышу Шопена. И снова, в который раз я поднимаю глаза на свое проклятье… или все-таки благословение?

Кто-то играет…

Кто-то сидит за моим обреченным фортепиано и играет.

Кто-то?

Я не смею вздохнуть. Я не смею закрыть глаза даже на миг. Вдруг растает? Вдруг окажется плодом моего подгнившего воображения?

Мсье Эрик Розетт.

Я вижу как расслаблено выглядит его спина, как волшебно, плавно скользят его руки.

Музыка околдовывает. Она затягивает. Мне хочется обнять ее, но я не смею. Мне хочется слиться с ней, но я боюсь, что тогда я не удержусь от желания коснуться клавиш снова. Я не смею подняться.

Я не могу быть так близко к нему. Я не умею.

Революционный этюд обрывается тихо, как колыбельная.

Мсье Розетт резко поднимается и поворачивается ко мне. Его тяжелые темные волосы бьют его по плечам. Его лицо наполнено гневом и бесконечной печалью одновременно.

– Лоренс!

Я молчу.

– Лоренс, почему…

– Не надо.

Он замолкает.

– Лоренс.

Не надо. Но я не могу это выговорить. Не успеваю. Он подходит и обнимает меня.

Крепко. И я умираю.

– Лоренс. Зачем ты так? Только ты умеешь так играть… В тебе возродился Шопен… я люблю твою музыку. Почему хочешь ты продать фортепиано?

Я молчу. Я должен совладать со своим голосом.

– Я играю только для вас, ибо только вы меня слышите. Но… вам это не надо. Вы меня не слушаете.

– Лоренс… – и такой укор в этом голосе, что мне кажется, что я сам во всем виноват.

– Не надо… – беспомощно повторяю я, и плачу у него на плече.

Кого я люблю? Себя? Его? Шопена? Музыку?…

Kapitel 22.

Лоренс. Мой маленький принц. Мой нежный воздыхатель Шопена. Что случилось с тобой?

Почему я? Почему так?

– Прости меня… Лоренс, послушай. Я не хочу, чтобы ты переставал играть. Я не хочу причинять тебе боль. Поэтому послушай меня. Есть вещи важнее музыки. Жизнь.

Другие люди. Любовь, в конце концов. Я слышу и слушаю тебя, где бы я не был, чтобы я ни делал. Потому что ты играешь для меня. Если ты играешь для меня – это духовная связь. Это больше, чем то, что я буду стоять за твоей спиной и гладить тебя по плечам, и слушать, и слушать, и слушать… Это больше. Это больше чем ты можешь себе представить – то, что ты играешь для меня. Сейчас и может быть навсегда, хотя я надеюсь, что нет, музыка для тебя самое главное. Для меня – нет.

Важнее музыки – моей, твоей или даже моего оркестра – для меня Франс. Да, музыка это важно, я не смею отрицать. Но скрасит ли она твое одиночество? Не отвечай.

Сейчас тебе кажется, что если у тебя есть музыка, то тебе больше ничего не надо.

Я тоже так думал. Но почему-то потом я вдруг почувствовал себя несчастным и одиноким. И тогда я нашел Франса. Понимаешь? И музыка отошла на второй план, потому что он дает мне то, что не дает мне музыка. За него я отдам все – и жизнь, и музыку, и себя самого. Когда-нибудь ты поймешь это, если еще не понимаешь сейчас. Есть вещи важнее музыки, Лоренс, родной мой… Если тебе кажется что твоя музыка не достигает меня, моего сердца, разве не повод это стараться сильнее? Отчасти цель любой жизнь – идти вперед… Лоренс, не плачь… Не плачь, все будет хорошо. Я обещаю тебе. Пусть это будет звучать глупо, но я верю в то, что все будет хорошо. И я сделаю для этого все… Не плачь, хороший мой… не плачь… ну-ну…

Глажу его по плечам. Зачем я все это говорю ему? Он же еще совсем ребенок.

Поймет ли он? Я не хочу внушать ему свои взгляды. Я стремлюсь говорить то, что я действительно думаю. Я не люблю лгать. Это просто не интересно мне. Поступаю ли я правильно, говоря это ему?