Мои друзья на меня рассердились. Твой скептицизм, сказали мне они, неуместен; сейчас не время для пессимистических прогнозов, сейчас время работы и новых людей, которые еще ни в чем себя не проявили, а если ты устал ждать, то так и скажи. Я - не устал и никогда себя уставшим не ощущал, но за всю свою жизнь - в 1991 мне, как и тебе, было 39 - ни секунду не работал на советскую идеологию, которую ненавидел как идеологию превращения взрослых людей в безответственных детей, что смотрят в рот верховному Отцу и делают все, что он им прикажет. В том числе огромное число преступлений - причем, не только перед другими, но и, прежде всего, перед собой.
Я ненавидел советскую систему, и мог бы вслед за Мандельштамом, который в свое время выяснял отношения с державным миром, сказать, что ничем, ни крупицей души я ей не обязан, признав, что связан с ней был лишь ребячески. Но в том-то и дело, что даже здесь язык сказал больше, чем хотел поэт. Мандельштаму казалось, что он нашел синоним для слова поверхностно, а сказал - неосознанно, но может быть, очень глубоко. Я тоже был связан со всем советским ребячески, потому что в советском очень много детского; это детско-советское было и останется во мне, и никак не меньше его было в моих родителях и моем Родителе; и только мой Взрослый - стал уже другим, потому что его опыт состоял в отвержении всего советского, даже того, к чему Ребенок во мне привык, как к своему. Я тоже, кстати, могу под настроение поорать, да еще с удовольствием, советские песни типа Артиллеристы Сталин дал приказ или Дан приказ ему на Запад, ей в другую сторону (чувствуешь эту пару: Взрослый, дающий приказ, или Родитель, дающий совет, а исполнитель - восторженный до неразумности Дитя). Однако я при этом вижу и ненавижу советское даже в форме черного пластмассового телефона, в способе организации новых микрорайонов, в архитектуре и эстраде, а тем более в стилистических приемах ухода от ответственности, когда человек говорит так, что это можно интерпретировать как да, но можно и как нет. Потому что ребенок не хочет однозначности.
Я, в отличие от Вовы Сорокина, у которого это чувство, скорее всего, еще острее, не сделал его своей специальностью, но и освободить от него свои культурные и политические предпочтения не хочу. Советское - это детский беззастенчивый конформизм, когда можно с легкостью выполнять практически любое, если сверху приказали, и никакого ощущения неловкости, когда тебя ловят на поступке и говорят - ты что, мил человек, не видел, что делаешь, не видел, куда катится страна, не видел, что уничтожал лучших в этой стране? Потому что мы - нецельные, мы состоим из разных персонажей, и один совершает поступок, а другой за него изумленно поднимает глаза и говорит - не сердитесь, он просто не знал, ну, ошибся, ну, с кем не бывает? И действительно, кто может всерьез ругать ребенка, совершившего ошибку. Его можно прощать не семь раз, а семижды семь, а потом опять по-новой. Не видел, легко отвечает он, а точнее, не знал - вот сейчас многое узнал, и теперь понимаю, а тогда просто времена такие были, что многие не знали. Не знал - это Взрослый мой не знал, или знал, но так нетвердо, что Ребенок легко своей импульсивностью побеждал во мне все сомнения.
Нет, я сам не терплю пессимистов, для которых неверие - это очень часто способ скрыть леность. Все равно ничего не получится, потому что они не дадут (типично детское рассуждение). Зачем делать, если все равно украдут. Зачем вообще к чему-то стремиться, если все равно умрешь (типично детское религиозное заблуждение). Кстати, среди очень детских политических предпочтений - это не только покорность власти и привязанность к ней, но и, одновременно, нелюбовь. Та самая неприязнь к власти, которая проявляется, в частности, в неосознанном выборе во власть тех, кого потом будет легче не любить. То есть выбирают одновременно и того, кто похож на них (и, следовательно, будет отстаивать их интересы), и того, кто не выше их (чтобы не оскорблял своими достоинствами) и того, кого можно будет впоследствии с полным правом не любить, ибо он их обманул в лучших чувствах. Это вполне понятное противоречие, тем более, что и дети любят и не любят всякую власть одновременно.
Я, конечно, утомил тебя своими умствованиями, но как по-другому объяснить мое отношение к перестройке? Я раздваивался и растраивался. Я не мог не поддерживать систему либеральных ценностей, так как либерализм - очень взрослая система жизни, требующая от каждого взрослой ответственности за свое существование и, как я надеялся, способная вылечить от социальной невменяемости и инфантилизма. Как иначе уйти от блуда труда, от того, что люди намеренно делают свою работу плохо, потому как ненавидят тех, кто им платит (всегда мало) и работу заказывает. Где еще так развито настоящее и символическое воровство на работе, когда тащится все, что можно, а когда нельзя ничего - воруется время. Не знаю, ходишь ли ты сейчас в магазины, скорее всего, нет, но должен помнить - заходишь в магазин, тетка-продавщица разговаривает с другой продавщицей и делает вид, что тебя не замечает. Понятно, что она еще таким образом возвышает себя, на самом деле униженную и оскорбленную, над тобой, персонифицирующим ее унижение покупателем. Но не только, она еще ворует то, что может украсть - рабочее время. Ей платят мало, и она намеренно работает плохо, или не работает вообще, потому что компенсирует этим недоплату и недооценку.
Однако здесь порочный замкнутый круг, из которого российская жизнь не может выйти уже не одно столетие, ибо никак не может повзрослеть. А ее детскость всегда оказывается на руку тем, кто эксплуатирует любые заблуждения и недостатки. Кому с обществом детей легче, чем с сообществом взрослых. Я понимал, что эта шоковая или полушоковая терапия болезненна, но как иначе избавиться от инфантильной безответственности. Может, голод и обида заставят людей искать, думать, работать на совесть и уважать труд других, что еще могут изменить национальные стереотипы, впитавшиеся в кровь и плоть. Только голодание способно вывести шлаки социальной невменяемости, только жестокие либеральные реформы.
Однако когда я смотрел и слушал тех, кто олицетворял и воплощал либеральную политику, я не мог подавить в себе сомнения. Борис Ельцин - первый секретарь обкома, в котором советскости и детскости хватило бы на десять вторых секретарей райкома и двадцать воспитателей детского сада. Да, умный и хитрый мужик, сразу понявший - что нужно делать, дабы его интерпретировали как своего. Сколько раз он проехал на троллейбусе - три, пять, семь - его неприхотливость и близость к народу стала мифом. Как удачно в нем совмещались слабости типа тяги к спиртному (то есть то, что ставило его не выше ни одного забулдыги на свете), и риторика народного защитника, оберегающего страну от коммунистического реванша? Причем, и первое, и второе носило во многом символический характер, ибо его алкогольная зависимость была лишь темой для средств массовой информации и была ли она на самом деле, доподлинно не знал никто. Да это никого и не интересовало. Точно так же и борьба с коммунистами была не менее иллюзорной - для коммунистического реванша делать что-то специальное было ненужно, ибо коммунисты остались в том же слое управленцев, как были при Горбачеве, разве что изменили специализацию, частично обменяв власть в политике на власть в экономике. И отказались от коммунистической риторики. А боролся Ельцин лишь с коммунистами, не отказавшимися от риторики и взамен своей стойкости требующими вернуть им отобранную власть.
Я сказал - риторики и должен извиниться за неточность: конечно, не риторики, она-то почти не изменилась, изменился лишь словарь наиболее употребительных слов. Понятно, в мире серьезном и взрослом отказ от словаря сакральных слов и замена его другим - шаг головокружительный, меняющий все или очень многое. Однако в мире постсоветской инфантильности - этот отказ не значил почти ничего, потому что представал очередной игрой, от правил которой без всякого смущения можно будет оказаться, если это станет выгодным при новых и еще неизвестных обстоятельствах.