После выхода из корпуса у Бурцева сложились добрые отношения с Х**, мало того, первое время они даже жили на одной квартире, вместе постигая азы светской жизни. То, что Х** был стихотворец, нимало не меняло его привычек, которые, однако, были весьма своеобразны. Когда находила на него такая дрянь (так он именовал вдохновение), он запирался в своей комнате и писал в постели с утра до позднего вечера, одевался наскоро, чтоб пообедать в ресторации, выезжал часа на три, возвратившись, опять ложился в постелю и писал до петухов. Это продолжалось у него недели две, три, много месяц и случалось единожды в год, чаще осенью. Х** уверял приятеля, что только тогда он и знал истинное счастье. Остальное время он гулял, читая мало и не сочиняя ничего, слыша поминутно вопрос: скоро ли вы нас подарите новым произведением пера вашего? Долго бы дожидалась почтеннейшая публика подарков от приятеля Бурцева, если б книгопродавцы не платили ему довольно щедро за его стихи. Испытывая частенько нужду в деньгах, Х** печатал свои сочинения и имел потом удовольствие читать о них разнообразные суждения - в своем энергическом просторечии он называл это «подслушивать у кабака, что говорят о нас холопья».

Происходя из дворянского рода, знатность которого он, впрочем, склонен был переоценивать, Х** тщеславился этим с напускной небрежностью. Он так же дорожил тремя строчками летописца, в коих упомянуто было об одном его предке, как модный камер-юнкер тремя звездами двоюродного своего дяди. Будучи беден, как и многие представители старого дворянства, он, подымая нос, уверял, что лучше возьмет за себя княжну Рюриковой крови, именно одну из княжон Елецких, коих братья и отцы, как известно, пашут сами и, встречаясь друг с другом на своих бороздах, отряхивают сохи и говорят: «Бог помочь, князь Антип Кузьмич, а сколько княжеское здоровье сегодня напахало?» - «Спасибо, князь Ерема Авдеевич, с утра стараюсь».

Кроме маленькой слабости, которую, впрочем, легко было отнести к желанию подражать лорду Байрону, продававшему также свои очень хорошие стихотворения, Х** был un homme tout rond, человек совершенно круглый, как говорят французы, homo quadratus, человек четвероугольный, по выражению латинскому, а по-нашему - порядочный человек.

В то время, после корпуса, он не любил общества своих собратьев по перу, кроме весьма, весьма немногих. У одних он находил слишком много притязаний на колкость ума, у других на пылкость воображения, у третьих на чувствительность, у четвертых на меланхолию, на разочарованность, глубокомыслие, филантропию, мизантропию и проч. и проч. Иные казались ему скучными по своей глупости, другие несносными по своему тону, третьи гадкими по своей подлости, четвертые опасными по своему двойному ремеслу, - вообще слишком самолюбивыми и занятыми собой да своими сочинениями. Он предпочитал им общество женщин и светских людей, которые восхищались его умом и не приставали с вопросами: не написали ли вы чего-нибудь новенького?

В первый год своего пребывания на Кавказе Бурцев не встречал Х**, но слухи о нем и его стихи доходили до него. Так, по рукам гуляло его четверостишие, вызванное двумя происшествиями, привлекшими к себе всеобщее внимание. Один егерский капитан, Сазанович, был оскоплен и, соделавшись ярым последователем этой чудовищной секты, увлек в оную двух юнкеров и нескольких солдат (по слухам - до тридцати) своей роты. Он был судим и сослан в Соловецкий монастырь. Другой капитан, Бороздна, в противоположность своему товарищу, предался содомитству и распространил оное в своей роте. Он также был судим и подвергся наказанию. Происшествие это было поводом к известному четверостишию, экспромтом сказанному Х**:

Накажи, святой угодник,

Капитана Бороздну,

Разлюбил он, греховодник,

Нашу матушку пизду.

Затем судьба опять на несколько месяцев соединила их. По молодости лет Х** был шалун в полном смысле этого слова, и день его разделялся на две половины между серьезными занятиями и чтениями и такими шалостями, какие могут прийти в голову разве что пятнадцатилетнему мальчику. После жестокой горячки ему обрили голову, и он тогда носил парик, что придавало какую-то оригинальность его типичной физиономии, хотя не особенно ее красило. Раз в театре он зашел в ложу к Бурцеву. Его усадили в полной уверенности, что здесь наш проказник будет сидеть смирно. Ничуть не бывало. В самой патетической сцене Х** громко, на весь театр вздохнул, отдуваясь и жалуясь на жару, снял с себя парик и начал им обмахиваться, как веером. Это рассмешило сидевших в соседних ложах, обратило на него внимание и находившихся в креслах. Бурцев стал унимать шалуна, тот же со стула соскользнул на пол и сел у него в ногах, прячась за барьер; наконец кое-как надвинул парик на голову, как шапку. Так он и просидел на полу во все продолжение спектакля, отпуская шутки насчет пиесы и игры актеров.

Когда к обеду подавали кушанье, которое он любил, то он с громким криком и смехом бросался на блюдо, вонзал свою вилку в лучшие куски, опустошал все кушанье и часто оставлял всех без обеда. Раз какой-то проезжий стихотворец пришел к нему с толстой тетрадью своих произведений и начал их читать; но в разговоре между прочим обмолвился, что едет из России и везет с собой бочонок свежепросоленных огурцов, большой редкости на Кавказе. Тогда Х** сказал, что обязательно зайдет на квартиру к стихотворцу, чтобы внимательнее выслушать его прекрасную поэзию, и на другой день, придя к нему, намекнул на огурцы, которые благодушный хозяин и поспешил подать. Затем началось чтение, и, покуда автор все более и более углублялся в свою поэзию, его слушатель скушал половину огурчиков, другую половину набил себе в карманы и, окончив свой подвиг, бежал без прощания от неумолимого чтеца-стихотворца.

Обедая каждый день в гостинице, он выдумал следующую проказу. Собирая столовые тарелки, он сухим ударом об голову слегка надламывал их, но так, что образовывалась только едва заметная трещина, а тарелка держалась крепко, покуда не попадала для мытья в горячую воду: тут она разом расползалась, и несчастные служители вынимали из лохани вместо тарелок груды осколков и черепков.

Конечно, африканский нрав давал себя знать - его ничего не стоило вывести из себя. Раз в одной компании зашел спор о свободе воле. Рассуждали о том, что мусульманское поверье (будто судьба человека написана на небесах) находит и между нами, христианами, многих поклонников; каждый рассказывал разные необыкновенные случаи pro или contra.

- Все это, господа, ничего не доказывает, - сказал старый майор, - ведь никто из вас не был свидетелем тех странных случаев, которыми вы подтверждаете свои мнения.

- Конечно, никто, - сказали многие, - но мы слышали от верных людей…

- Все это вздор! - сказал кто-то. - Где эти верные люди, видевшие список, на котором означен час нашей смерти?.. И если точно есть предопределение, то зачем же нам дана воля, рассудок? почему мы должны давать отчет в наших поступках?

Х**, сидевший до этого молча, но со сверкающими глазами, внезапно вскочил и горячась, быстро произнес:

- Конечно, вздор, любой может изменить судьбу так, как он хочет. Воля одного человека слишком даже значит…

- А, ерунда, время бонапартов прошло, мы все если не предопределению, то уж точно установлениям не вольны сопротивляться…

- Не вольны? - мрачно переспросил Х**. - Тогда извольте, я, предположим, скажу, что никто не выйдет из этой комнаты без моего на то разрешения…