Ответное письмо затерялось, но сама настойчивость, с которой Р. побуждал своего более молодого друга к размышлениям, говорит о тех надеждах и, увы, сомнениях, которые вызывал у него путь поэта.

Год спустя (октябрь 1830-го) он опять пишет Х**, явно недовольный его ответом:

„Вы сказали, что хотите побеседовать; поговорим же. Но предупреждаю Вас: я невесел, а Вы - Вы раздражительны. И притом, о чем нам говорить?

Я полон одной мыслью, Вы знаете это. Если случайно у меня в голове и появятся какие-нибудь другие, они, наверное, будут связаны в конце концов все с той же, одной: подумайте, устроит ли это Вас? Если бы еще Вы сообщили мне какие-либо мысли из Вашего умственного мира, если бы Вы вызвали меня как-нибудь. Но вы хотите, чтобы я заговорил первый; будь по-Вашему, но еще раз: берегите нервы! Итак, вот что я скажу Вам. Заметили ли Вы, что в недрах мира нравственного происходит нечто необыкновенное, нечто, подобное тому, что происходит, как говорят, в недрах мира физического? Скажите мне, пожалуйста, как это на Вас действует. С моей точки зрения, этот великий переворот вещей в высшей степени поэтичен; вряд ли Вы можете оставаться к нему равнодушны, тем более что поэтический эгоизм может найти себе в этом, как мне представляется, обильную пищу: разве можно оказаться незатронутым в самых сокровенных своих чувствах во время этого всеобщего столкновения всех элементов человеческой природы? Я видел недавно письмо Вашего друга, великого поэта: его живость, веселость наводят страх. Не можете ли Вы мне объяснить, почему теперь в этом человеке, который прежде мог грустить о всякой мелочи, гибель целого мира не вызывает ни малейшей скорби? Посмотрите, друг мой: разве воистину не гибнет мир? разве для того, кто не в состоянии предчувствовать новый, грядущий на его место мир, это не является ужасной катастрофой? Неужели Вы также можете не останавливаться на этом мыслью и чувством? Я уверен, что и чувство, и мысль вынашиваются, неведомые Вам, где-то в глубине Вашей души, только они не могут проявиться, будучи, вероятно, погребены в куче старых идей, привычек, условностей, которыми, что бы Вы ни говорили, неизбежно проникнут всякий поэт. Но, с другой стороны, со времени индуса Вальмики, певца «Рамаяны», и грека Орфея до шотландца Байрона всякий поэт и посейчас может повторять одно и то же, в какой бы части земного шара он ни пел.

Ах, как хотелось бы мне пробудить одновременно все силы Вашей поэтической личности! Как хотел бы я сейчас же вскрыть все, что, как я знаю, таится в ней, чтобы когда-нибудь услышать от Вас одну из тех песен, которых требует наш век! Как тогда все, что сегодня проходит мимо, не оставляя следа в Вашем уме, сразу же поразит Вас! Как все примет в Ваших глазах новое обличье!..“

Я встретился с Р. случайно спустя долгие, долгие годы. Гости сбирались на даче, когда он вошел, холодно кланяясь как бы всем сразу и никому в отдельности. Хозяин взял меня за руку и представил; это был Р., которому я не решился напомнить о нашей военной молодости, так как он не узнал меня. Я мало что помню об этой встрече, мне было не до него; он был, как всегда, холоден, серьезен, умен и непрерывно зол. После обеда Раевская, мать Орловой, сказала мне: „Что вы так печальны? Ах, молодые люди, какие вы нынче стали!“ - „А вы думаете, - сказал Р. - что нынче еще есть молодые люди?“ Вот все, что осталось у меня в памяти.

Возвратившись в Москву, я опять сблизился с ним, если редкие беседы в полутьме кабинета можно назвать близостью. Печальная и самобытная фигура Р. выделялась каким-то грустным упреком на линючем и тяжелом фоне московской high life[9]. Я любил смотреть на него середь этой мишурной знати, ветреных сенаторов, седых повес и почетного ничтожества. Как бы ни густа была толпа, глаз находил его тотчас; лета не исказили военной стройности его стана, одевался он предельно и капризно тщательно, бледное, восково-желтое лицо его было совершенно неподвижно, как маска; чело было, как пятка, голо, тонкие же губы улыбались сардонически. Десять лет стоял он сложа руки где-нибудь у колонны, у случайного дерева на бульваре, в залах и театрах, в клубе и воплощенным veto, живой протестацией смотрел на вихрь лиц, бессмысленно вертевшихся около него; капризничал, кокетничал, делался намеренно странным, эпатировал общество, но не мог его покинуть. потом сказал свое слово и опять умолк, вновь являлся капризным, скрипуче недовольным, раздраженным, опять тяготел над московским обществом и опять не покидал его. Старикам и молодым было неловко с ним: они, бог знает отчего, стыдились его мертвого лица, его прямосмотрящего взгляда, его печальной насмешки, его язвительного снисхождения.

Дальнейшее вы знаете: его „Письмо соседке“, ответное письмо Х**; вызов, полный возмущением вероломством друга; их неловкое примирение, а затем та дуэль, которую вы изволили назвать несчастной, хотя ее неизбежность была того же порядка, что заставляет луну неукоснительно всходить на небо, покинутое солнцем».

Глава 3

Это письмо, как первая безучастная волна прибоя, ничем не предвещающего бури, неожиданно выплыло на поверхность, когда спустя почти четверть века я обнаружил, что давно собираю материалы, касающиеся того времени, тех памятных событий и, прежде всего, моих отношений с Х**. Многочисленные странствия давали мне материал не только непосредственно по предмету, являвшемуся главным объектом моих изысканий, но и для интересов, идущих по касательной; собираемое как бы между прочим просто откладывалось в долгий ящик, будь это какое-нибудь письмо, документ, запись устного рассказа курьезного собеседника. уже давно, сразу после первого доклада на заседании Русского географического общества (о нашей с Данилевским экспедиции), я был избран действительным членом общества; проделал несколько путешествий по черноземному пространству России, определяя его границы, изучая растительность и проводя анализ почв. Затем, представив проект в Вольное экономическое общество и не вполне рассчитывая на успех, неожиданно получил согласие на его осуществление; я не буду описывать свой путь до Семипалатинска, потом через Копал в город Верный, откуда по крутым горным тропам Заилийского Алатау вышел к восточной оконечности Иссык-Куля; и именно с берега этого огромного озера увидел наконец то, о чем грезил ночами, - вершины Небесных гор. Увы, через пару месяцев мне пришлось вернуться: то мое путешествие было всего лишь прологом, - чтобы осуществить задуманное, требовались куда более тщательные сборы, подготовка отняла у меня полгода; дальнейшее имеет отношение к моим географическим изысканиям, не о них речь.

педантизм и хищная жадность исследователя сослужили свое: каждый населенный пункт - городок, селение, почтовая станция - оборачивался чернильным заглавием новой папки: все, что касалось моих впечатлений, оседало на ее дне. Обрабатывая впоследствии архив, я выбирал то, что годилось в дело, но если мне опять приходилось останавливаться, пусть на пару дней, на одну бессонную ночь, в месте, мною уже отмеченном, как выуженная папка вновь оказывалась наполненной свежей данью, - не зная точно, что пригодится, а что нет, я не отказывался ни от чего.

Помню, какой именно рассказ стал первой ступенью лестницы, спустившейся ко мне с неба: случайная встреча около Иркутска с человеком в звании посельщика, бывшим военным губернатором Ревеля, князем Василием Николаевичем Горчаковым, любимцем Павла I. Мы познакомились; князь Василий оказался не дурак выпить, чарка развязала ему язык; он рассказал мне свою историю. Его беда, как водится, свалилась неожиданно. Делал он распоряжения о каком-то бале, как прискакал вдруг фельдъегерь с повелением немедленно отправиться на Дон и произвести исследование о совершенной там казни над двумя братьями Грузиновыми. Собравшись в дорогу, он решился заехать в Гатчино, где государь тогда находился, чтобы принять изустно его наставления. Как скоро явился он во дворец, тотчас его позвали в кабинет. только вошел он, как государь, ожидавший, видно, его у дверей с левой стороны, схватив его за руки и подведя к образу, сказал: «Вот тебе Матерь Божия свидетельница, что я не виновен; защити меня». Дело было в том, как государь объяснил ему, что Грузиновы судились за оскорбление величества и наказной атаман Репин и, кажется, Денисов (настоящий) представили дело прямо к государю, когда бы следовало представить в аудиториат. Государь, только взглянув в приговор, чтобы вразумить их, с некоторым негодованием написал резолюцию «поступить по закону» и велел возвратить дело наказному атаману Репину и Денисову. Те, по недоумению и по недоверию к войсковому прокурору, который их всячески останавливал, сочли это за утверждение сентенции, назначили, не откладывая, на утро казнь, отрубили Грузиновым головы и, ожидая награды, донесли об том государю.

вернуться

9

Светской жизни (англ.).