Григорий Бакланов
Кондратий
Рассказ
— Ну что, отец, живешь?
Старик бросил копать, оперся на лопату, слег на нее. Лопата была хорошая, точно как те, немецкие, военного времени, только металл похуже, тупился быстрей, но все равно ни на какую другую он бы ее не сменял. Он стоял, опершись на рукоять, влажное от росы осеннее солнце светило ему под соломенную шляпу, захватанную пальцами, он щурился, будто улыбался доброжелательно, но темные его невыцветшие глаза смотрели строго.
— Все копаешь? Не надоело?
— Копаю…
Старик знал, не для того спрашивают, чтоб он отвечал. Тяжелый после вчерашнего, в одних коротких штанах на теле, в туфлях на босу ногу, сосед вышел остудиться.
Солнце, еще не поднявшееся выше берез, пекло его похмельную голову. Туфли заинтересовали старика: высокая подошва в несколько разноцветных слоев, а на широкой перемычке, под которую продета босая нога, надпись по-немецки, а может, не по-немецки, издали не разглядеть. Только светилась она зеленым огнем, как стрелки фосфорных часов в темноте.
С крыльца дачи, сначала выглянув из двери, сбежала к машине коза длинноногая в обтягивающих джинсах, открыла багажник. Сосед хоть и не старый, но грузный — живот, складки жировые с боков, а у этой — одни быстрые ноги в джинсах. Крышка багажника мягко хлопнула, мотнулся хвост заколотых волос, и пробежала обратно к крыльцу; мужская рубашка на ней завязана узлом под грудью, между узлом и джинсами — пуп на голом животе. Сосед и головы не повернул вслед, на лице его, непроспавшемся, мятом, как отрыжка: глаза б мои не глядели…
Вчера они приехали поздно на двух иностранных машинах, и, как стали вылезать изо всех четырех дверец, старик только удивлялся: сколько же их там умялось? Гудели за полночь, жарили шашлыки, и он несколько раз выходил поглядеть, как бы дом не спалили, беды не наделали. Березы, освещенные пламенем, близко обступили костер, искры высоко взлетали к вершинам в черноту ночи.
Дачу эту, старый финский дом на большом участке, сосед купил позапрошлой зимой.
Как раз под Рождество по свежевыпавшему пушистому снегу, снежком пыля, подъехала низкая легковая машина. Старик расчищал дорожки и видел: выскочили из машины двое мальчишек в ярких заграничных куртках, в сапожках, помчались по участку, кидая друг в друга снежками. И вышла дама в коричневом широком кожаном пальто на меху, в меховом капюшоне вокруг лица. Старику показалось, пальто на ней шелковое, такая тонкая была кожа, так оно все светилось на зимнем солнце. Шофер остался в машине, а они четверо пошли в дом. И опять первыми выбежали оттуда мальчишки, валя друг друга в снег. А дама остановилась посреди участка. Легкий падал снежок.
— Ах, как хорошо здесь! Боже, какая зима! Мы в городе зимы не видим. И тихо. А воздух… Я чувствую, я все здесь буду любить.
И новый хозяин стоял довольный. Пальто на нем, как одеяло стеганое, поясок поперек живота. На пушистую меховую шапку садились снежинки. Стоял он поодаль, пока дети катались в снегу, а жена восторгалась. Закурил на свежем воздухе.
И вскоре, рыча, обдавая снег черной копотью из выхлопных труб, начали прибывать тяжело груженные машины. Подъемным краном снимали с них кирпич на поддонах, бетонные панели. Кирпич — на кусты смородины, веточками торчавшие из-под снега, на молодые елки. Бетонной плитой придавили яблоню.
— Яблоня чем вам помешала? — не выдержал старик, хоть вроде бы и не его это дело.
— Где яблоня? Какая яблоня? Не наблюдаю.
Прораб, руководивший всем этим разорением, был мужик рослый, мордатый, а глаза мелкие, быстрые.
— Никакой яблони здесь никогда не было. Ты, дед, молчи!
И опять старик подумал, как думал уже не раз: нет, не будет порядка в этой стране, ничего им не жаль, все не свое, чужое.
Яблоня была старая, корявая, ее с самого начала запустили, дали расти в два ствола. Но яблоки на ней!.. Такого белого налива он ни у кого не видал: крупные, сочные, каждое светится. Под тяжестью яблок и обломился один ствол. Старик хотел предложить новым хозяевам обрезать ее, как надо, омолодить: так просто, не за деньги, очень уж хороша. Придавили плитой.
Пока рыли экскаваторами траншеи под фундамент большого нового дома, да глину вывозили КрАЗами, да сгружали бетонные блоки, весь участок измесили, стал он как поле боя под Прохоровкой, старик там был, до сих пор удивлялся, что жив. И все это лето новая соседка с детьми жила здесь, в старом доме, сам приезжал только на выходные. Женщина оказалась она простая, глядя, как он возится на участке, уговаривалась заранее, чтобы им тоже он так все разделал, когда построятся. На зиму съехали, и больше уже не приезжали сюда ни она, ни дети. И дом, большой, кирпичный, стоял недостроенный, только начали выводить окна второго этажа и покинули. Зимой снег сыпал вовнутрь.
А потом стали наезжать шумные компании с девицами, девицы всякий раз новые, но какие-то бывшие, друг на друга похожие Утром выйдет вот так сосед: «Ну что, отец, живешь?» И видно, как его с души воротит, на белый свет глядя. А такие они благополучные стояли оба, пока дети их в ярких курточках бегали по участку, выпущенные на волю, кидали друг в друга снежками.
— Яму, значит, вырыл… Для чего? — строго поинтересовался сосед.
Заслыша грубый голос, собака — помесь лайки с дворняжкой — подошла, неслышно села у ноги старика, лапами передними уперлась в землю, уши наставила торчком.
Щеночка дрожащего подобрал он как-то в сильный мороз, принес за пазухой порадовать внука, и вот выросла заступница.
— Опять пересаживать чего-то нацелился?
— А вон слива в тени, в тесноте растет.
— У твоих хозяев слив этих…
— Лучше сливу, чем иву. Тут, на свету, она расправится просторно.
Сосед вздохнул всем нутром, густо понесло перегаром. Собака чихнула, облизала черный нос.
— Не любишь? А людям приходится.
И пошел было в дом, но мысль по дороге настигла:
— А вот спросить тебя: допустим, объявят… Или сам ты узнал: завтра — конец света. Что делать станешь? А я тебе скажу: вот так же выйдешь утром и посадишь дерево. Угадал?
— Ага, — согласился старик, про себя удивясь: солидный человек, а того не знает, что дерево пересаживают под вечер, а не утром, чтоб солнце весь день жгло его. И с сожалением смотрел ему вслед: не натощак пили, закуска была хорошая, что ж он так мучается? Вон уже мысли какие в голову лезут… Ему бы сейчас молочка холодненького. Но советовать не стал, он уже давно никому ничего не советовал, если не спрашивали.
Вчера, когда они там колготились и запах жареного мяса доносило сюда, так что Лайка начала поскуливать, пригрезилось и ему посидеть с людьми у костра, как бывало. Сквозь всю жизнь светили ему те костры неугасимые, и чем дальше отходили в глубину лет, тем ярче светили: плохое забывается, хорошее светит. А в нынешней жизни все больше получалось так: «Ты чего, отец, нам цену сбиваешь? Ставь бутылку!» И ставил. Не бутылки жаль, но с ними же еще и выпивать приходилось, нальют полстакана, и пьешь, чтоб не обидеть. А знал, что за спиной его скажут, как будут друг другу подмигивать: немец.
Жизнь помотала его. И воевал, и в шахте был под завалом, это уже после войны. Но время лечит, с годами вроде бы все прошло, только в ушах позванивало и на голове отразилось. Уж на что строги были в те годы медкомиссии, но его признали инвалидом, и справку эту он берег, хотя инвалидом себя не сознавал, на жизнь зарабатывал сам. А теперь и вовсе — сторожил дачу дирижера, как говорили, очень знаменитого, жил при гараже. Две комнатки, кухонька, а сени и крыльцо — это он уже сам пристроил, хозяйка, Екатерина Аполлоновна, не возражала. Половину года они находились за границей, а он и за садом следил, и участок так разделал, что многие завидовали. Главное, то старику нравилось, что никто ему ничего не указывает. Подгнили кое-где прожилины у забора, он сменил, употребив на них сухие сосенки из леса. Не хватило гвоздей, ему со стройки за две бутылки принесли. Все делал, как себе самому. По весне начала крыша протекать у каминной трубы, он залатал. Но крута была да мокрая, снег таял, чуть не сорвался оттуда, когда всползал наверх с листом оцинкованного железа в руке. Полдня после этого ноги тряслись, стар стал.