Внутри здания свежесть, недавно закончился ремонт, после разрушений октября 1993 года. (Я бывал здесь и раньше, могу сравнивать.)
Новые, очень дорогие люстры. Новая мебель. Новая отделка стен и потолков, лепнина. Свежо и ненадежно, спешно. Новый паркет плохого качества, между паркетинами зазоры, блеклая окраска. Масса служащих и охраны — посты, посты по всем коридорам. Раньше в этом доме было правительство (Совмин) и Верховный Совет РСФСР. Теперь — только Совмин. Ковровые коридоры, изящные фигурки подают чай-кофе. Строгие девушки, очень строгие. Их много, много.
Заседание: человек восемьдесят, средний возраст — семьдесят. Продолжительность — два с половиной часа.
Я сидел и записывал отдельные фразы выступающих.
«…создают славу. Я хочу сказать — создавайте славу своему народу! Хочу сказать: мы не должны пройти мимо всенародного подвига. А самое главное, я хочу сказать — от нас зависит престиж нашей страны. Наш человек героический и так далее. Всего не перечислишь, какой он».
«Можно ли иметь общество, у которого нет идеала? Задача правительства — дать народу идеал. Для этого надо использовать искусство».
«Надо сохранить правду, у нас по телевизору одни сникерсы, а мы, ветераны, просим по телевизору один час в один месяц, а нам не дают».
«Президент внимательно нас принял, а дальше что? Мне представляется, что наше правительство должно обратиться к старшему поколению, это очень важное человеческое дело».
«Мне кажется, все мы люди».
«О молодежи — это очень трудный вопрос».
«У меня два момента. Ради чего мы воспитываем поколения? Выйдем на улицы, чтобы все узнали: наша культура самая высокая в мире…»
Многие из этих людей воевали. Какие драмы пережили, какие трагедии, какое обнажение человеческой сущности, жизни и смерти! Сколько жертв, страданий?! Но им не надо говорить обо всем этом — слово для них становится средством собственного унижения.
Певцы, актеры, режиссеры, офицеры в отставке — их слово не для кремлевских заседаний. В землянках, под артобстрелом — другие же совсем это были люди. Человеку недоступны многие-многие метаморфозы от и до. От часа судьбы до часа объяснения судьбы на официальном заседании.
Н.Михалков (умнее других). Мы победили не потому, что ненавидели немцев, а потому, что любили Родину.
Никогда ни от одного крестьянина (колхозника) я не слышал слов о любви к родине (армия была крестьянской), там другое: исполнение долга, человек родился с долгом: пахать, сеять, родить детей, воевать, умирать на войне. Долг перед Родиной — это и есть любовь к ней.
Речь Черномырдина. «Вот ради какой России мы все нынче переносим. Для великой, могучей, культурной, справедливой!» Ну а где они — величие, могущество, культура, справедливость? Зачем так много эпитетов? Достаточно одного слова: благополучная (нормальная).
Такой России, черномырдинской, великой, сильной, культурной, справедливой, мы, как ушей своих, никогда не увидим. Величие было бы тем большим, чем меньше было бы глупостей и воровства. А получается: чем больше всего этого мы переживем, тем будем величественнее.
Франция тоже победила, а праздника Дня Победы у нее нет. И правительство не заботится о том, чтобы он был.
Нельзя привить любовь к стране, так же как нельзя привить любовь к той или иной женщине, к тому или иному мужчине. Праздник — это проявление веры, а если ее нет?..
Не заметить этого Дня — нельзя. Заметим. Но без пропаганды: «Любите! Кто вы такие, чтобы не любить?»
Оглядываюсь на свое прошлое. Нет, я никогда не подвергался чьему-то воспитанию. Мои родители не объясняли мне, что такое хорошо, что такое плохо.
Могу припомнить только один случай… Мне лет семь, и мы, мальчишки, играем в сыщиков-разбойников, наш двор по улице Бийской 131 (в Барнауле), с двором 129, где жили «мерсята» — дети обрусевшего немца-колбасника Мерса. Их двое было, колбасников-немцев, — Мерс и Шепель, — и странно, у них магазины были (очень небольшие) в центре города, визави по диагонали, на пересечении улицы Пушкинской и Соборного (Социалистического) проспекта. Так вот, мерсята смутили меня, и, будучи сыщиком, я им, разбойникам, кое-что сообщил о наших сыщицких планах. Я чувствовал неладное и рассказал об этом отцу. Он очень сурово объяснил мне, как это называется, и это объяснение было, кажется, единственным за всю мою жизнь нравственным назиданием. Больше я не помню ничего подобного. Наверное, в школе, в техникуме, в институте меня воспитывали, что-то мне внушали, но я ничего, совершенно ничего из внушаемого не помню. Я тоже воспитывал, проводил со студенческой группой политзанятия — на какие темы, о чем? Опять, хоть убей, не помню. Знаю только, что моя мать говорила: не надо никому и ничего объяснять, человек должен все знать сам, на то он и человек.
И, должно быть, у меня было это ощущение — «сам», была какая-то природность, и я никогда не делал чего-то потому, что это нельзя, но потому, что это мне не хотелось. В техникуме мои однокурсники страшно пили, на дверях общежития-флигеля у них было написано: «Колхоз „Алкоголь“». Это все были сельские ребята, «коммунары», из хороших с.х. коммун, но и они, должно быть, пережили раскулачивание, однако я, дружа с ними, за все время, пока учился, в рот спиртного не взял, не хотелось.
Когда мне было 12 лет, мы встречали Новый год в семье Алеши Конобеевского, моего одноклассника, сына адвоката, его мама угощала нас новогодним ужином, и мы пили фруктовую воду. Чокались, кричали «ура!». Я-то думал, что мы пили вино, и ничего хорошего я в вине не нашел (неприятная отрыжка).
В первый раз я пил настоящее вино (водку), когда окончил техникум. Приехал в село Таштын, районный зоотехник Окунев (хакас), который шел на повышение в область и которого я заменял, устроил прощальный вечер. Меня заставили пить. Водка мне очень не понравилась, и в институте я тоже ни разу не пил — чего хорошего? Позже я мог (и могу) принять, однако немного — я не пьянею, но отравляюсь, высокая температура два-три дня (два раза в моей жизни это было). Чтобы хоть что-то пили мои родители, я не помню.
Однажды я запросто выкурил папироску, но мне это тоже не понравилось, и больше я никогда и не пробовал курить.
Я женился в 25 лет, но раньше у меня ничего не было. Ругаться я могу, но только не вслух.
Я никогда ни у кого не занимал денег (а вот это — от матери).
Во всем этом нет ничего, кроме «хочется — не хочется, мое — не мое».
А что такое «мое»? Прежде всего это мое природное. Человек, развиваясь, может уходить от некоего потенциала, от качеств, заложенных в нем природой, но может и приближаться к ним всю свою жизнь, и это тоже будет его развитием. Ничего из этого я не ставлю себе в заслугу, хотя бы потому, что никаких усилий это от меня не потребовало, скучно мне от этакой благоправности тоже не было, представлялось чем-то естественным, о чем и думать не требуется. Моего как моего вообще во мне мало, окружающий мир мне всегда несравненно интереснее, чем я сам себе, а от родителей я унаследовал привычку сводить свои собственные потребности к минимуму. Не к абсолютному, нет, но к тому, который как-то соответствовал бы моему положению — студента, инженера, доцента, писателя и т. д. Я знаю, как должен быть обеспечен ну, скажем, доцент, однако ничуть не хуже знаю, что будет мешать мне быть доцентом, без чего я, доцент, смогу обойтись и что может быть лишним в моем существовании. Это даже и не нравственные правила, не убеждения, это собственное безотчетное ощущение самого себя в этом мире — и только. Может быть, это своего рода рационализм, не знаю, точное определение меня даже и не интересует. Это я сам — вот и все.
Сегодня впервые в жизни я решился выразить это словами, до сих пор и этого не требовалось, не было такой потребности. Да и сейчас ее тоже нет.
Принято считать, что писатели перестают писать по той же причине, по какой и всякий другой человек перестает в свое время работать: по старости лет. Наступает срок, силы иссякают.