Демократия должна признать, что демоса в ней нет: при всеобщем равенстве народ — это «все», и демократия по-русски должна называться всекратией.

Но если властвуют все, тогда — над кем? Над теми, кто не все? Кто — никто?

Демократизм — это способ поведения, общественного сознания, но не власть. Власть может быть избрана демократическим путем, но, как только она избрана, она уже не демократия.

Демократичной и демократической может быть партия, пока она не у власти. Двусмысленность демократической власти — козырь в руках любой ее правой оппозиции (и левой тоже).

У меня давно намерение: перечислить (пусть не все) случаи, когда только случай и оставил меня в живых, охранил меня. (Конечно, для тех, кто воевал, — это семечки, а все-таки).

Начну с детства. Видимо, это был 1918 год, наша семья (отец, мать и я) жили в Саткинском заводе (и держали козу для меня: козье молоко очень полезно детям. Я помню всех наших коз).

И вот проходит слух: идут красные, режут и убивают (на каких-то ближайших заводах так и было). С вечера пятнадцать-двадцать семей местных жителей, решают: женщин и детей отправить в ближайший женский монастырь.

Ночь темная, летняя, и подвод, наверное, десять или пятнадцать едут по горной дороге. Слева и где-то внизу шумит река, справа — крутые откосы. Мы едем все в гору, в гору.

Мама прикрывает меня чем-то теплым, я к ней прижался, мы, свесив ноги с телеги, дремлем. Нас, таких мам и детишек, столько, сколько может вместить телега. Кто-то говорит: вот сейчас приедем, еще один поворот, там и монастырь!

Светает…

И вдруг навстречу нам из-за того поворота грохочет телега и в темноте дикий мужской голос:

— Куда вы, куда вы? В монастыре красные — всех режут, последних дорезывают! Живой души не оставляют!

Тут как раз небольшая площадка, можно развернуться, наш обоз развертывается и под гору, под гору!

Утром вернулись в Сатку. Там спокойно.

Из Сатки мы эвакуировались сперва в Томск (летом ехали в теплушках, медленно ехали, то и дело в поле стояли, мне было очень интересно), из Томска последним пароходом «Гулливер», уже при ледоставе, в Барнаул. Отец уехал в Барнаул несколько раньше.

Недалеко от Барнаула (деревня Шалоболиха) наш пароход обстреляли (красные партизаны), никто не был ни убит, ни ранен. Мы плыли не в каюте, а в рубке, много нас там было, когда стреляли — все лежали на полу, заслоняя стены перед собой подушками. Тепло мне было и даже приятно слушать стрельбу. Мама моя никогда ничего не боялась, вот и мне было хорошо. (Никогда я не видел маму плачущей.)

В Барнауле мы очень недолго жили рядом с пристанью на улице Пушкинской, потом поселились в доме бывшего инспектора местного реального училища Баева — улица Бийская, дом 131. Наша «жилплощадь»: угол в конце коридора второго этажа, отгороженный шкапом и одеялом.

Не знаю уж почему, но Баев нас невзлюбил. И донес на отца, и трое пришли отца арестовывать (это уже зимой, при красных было, красные недавно взяли город). Баев стоял в коридоре и что-то нашептывал старшему этой тройки. Старший вошел к нам за шкап, потребовал документы. Долго-долго их рассматривал и вдруг что-то сказал отцу, что-то доброжелательное, а потом вышел в коридор к Баеву:

— Гляди, старый! Выведу тебя в огород и стрельну, как собаку!

И эти трое красноармейцев попрощались с отцом и ушли. Оказалось: старший красноармеец был из Сатки и хорошо знал отца.

Тем более необыкновенный случай, что саткинцы сплошь были настроены против красных. Как, впрочем, и весь заводской Урал. Рабочие жили на заводах и рудниках зажиточно, два-три-четыре брата вместе, в одном большом доме. В каждом дворе — три-четыре лошади, ребятишек не счесть (у нас в соседях были братья Фроловы, старший — Иван, мы у них часто бывали, Фроловы — у нас). Обычно так: двое-трое братьев на заводе (на руднике), один — на собственном земельном наделе ведет хозяйство. Зимой все подрабатывают извозом — возят в завод дрова, древесный уголь для выплавки высших сортов стали. В войну мужчин с заводов не брали: «оборонка». Уральские заводы сформировали костяк колчаковской армии. Ижевск, Воткинск, Сарапул — год оборонялись от красных (латышские полки), отступали до Уфы и снова возвращались (Болдырев, «Интервенция…», у меня — «После бури»).

Каким образом я один остался жив из всего списочного состава 20-го Сибирского стрелкового полка, я опять-таки подробно описал в «Экоромане». Добавить нечего.

Горел летом 1944 года в самолетике на перегоне Березов — Салехард, см. там же.

Самолеты меня подводили еще дважды.

Один раз в рейсе Москва — Сочи (1952 год). Летели я, Люба и Галя. Я сидел у иллюминатора и видел: через трубки на правой плоскости время от времени выбрасывает черную густую жидкость. Тут же ее смывает с плоскости воздушным потоком. Стюардессы нервничают — бегают, заглядывают в иллюминаторы, а кто-то из летчиков вышел, тоже обеспокоенный. Я хочу им показать, что происходит на плоскости, но как раз тогда-то ничего не происходит, а как только они уходят, вот он — выброс.

Я пошел в кабину пилотов. Не пускают. Я стал скандалить. Один из летчиков пошел со мной, занял мое место, прошло минут пять — выброс. Летчик изменился в лице, побежал в кабину, и мы тут же пошли на снижене. Внеплановая посадка — Запорожье. Провели там часа четыре-пять, полетели в Сочи.

Зимой, году в 1956-м — 1957-м, я летел из Москвы в Новосибирск.

На каком-то маленьком самолетике (с депутатами ВС — возвращаются с сессии) лечу, приземляемся в Свердловске. И что же я вижу? (По северной еще привычке смотреть во все глаза.) По поперечной взлетной полосе нам наперерез идет другой самолет! Должно быть, тормозит (подскакивает), но остановиться не может. Мы разминулись метрах в сорока-пятидесяти, нас сильно подбросило воздушной волной этого «поперечного» самолета. Потом нас загнали в угол летного поля и держали часа два, не выпуская из машины. Холодина в нашем салоне — жуткая. Пассажиры стали дубасить в кабину, в фюзеляж. Выпустили. Я тут же стал скандалить: «Я все видел, как было дело, требую жалобную книгу!» Книгу мне не дали, увезли в аэропортовскую гостиницу. Поселили в хороший номер, какие-то аэрофлотцы стали приходить ко мне и уговаривать никуда ничего не писать. Прошло два дня. Буря никак не стихает, самолеты на восток не летят, в аэровокзале творится что-то невообразимое. Мне-то ладно — у меня номер в гостинице, а остальным?!

Ну вот. Иду я мимо какой-то проволочной загородки в аэровокзале, за загородкой (газетная экспедиция) груды газет и свой скандал:

— Что за безобразие — матрицы «Известий» вместо Новосибирска за-слали в Уфу!

Это — свердловский известинец вопит. А ему:

— Матрицы из Уфы вернулись, а что толку! У вас должен быть сопровождающий, а его нет. Пошлем ваши новосибирские матрицы, они наверняка застрянут в Омске! Где ваш сопровождающий?

Тут свердловский известинец примолк, а я закричал:

— Я сопровождающий! (Сквозь решетку.)

— А где ты, гад, пропадаешь? — кричит кто-то мне.

— А почему вы, гады, меня не пускаете? Я к вам ломлюсь больше суток — не пускаете!

— А-а-а! — заорал свердловский известинец. — Почему вы человека не пускаете? Человек — сопровождающий, а вы его гоните! (Он, конечно, понял, как обстоит дело.)

В экспедиции слушающие — их двое-трое — рты разинули: к ним через проволоку мало ли кто ломился, они всех в шею. Но, может быть, и они сообразили, однако им тоже интересно избавиться от новосибирских матриц.

Тут явился какой-то аэрофлотовец.

— А «Известия» ваш билет оплатили? Где документ оплаты? — Это он мне.

— У меня — нормальный билет!

— Ах, нормальный! — И меня отвели к крохотному какому-то самолетику (мест на двадцать), стали самолетик разогревать, кое-как разогрели, и я полетел с матрицами в ногах и опять же с депутатами Верховного Совета.

Ну а в Новосибирске меня местный известинец встречал (ночь была) с распростертыми объятиями. И я был дома 31 декабря. Успел к Новому году.