Изменить стиль страницы

А дальше все сначала. Наступление Красной Армии. И дали мне команду вместе с беженцами двинуться на запад. Так я и побрел пешком, оставив весь наработанный своим хребтом скарб. А в вещевом мешке тащил мощи Святителя Киприана.

Отец Федор глубоко затянулся. Видно было, он и сейчас переживал за свой приход.

– Знаешь, долгий был путь, через Любек. День на немецком транспорте в дикой давке, под постоянной угрозой торпедных атак. Все заблевано, женщины качку не переносят, у детей дизентерия. Весна 1945 года. Чего ты хочешь? И у меня вместо радости от победы нашего оружия – стучит в висках: что теперь будет со мной? До сих пор дивлюсь, что меня тогда не прибили. Как немецкого прихвостня, я ведь и в самом деле сотрудничал с фашистскими властями, поневоле, чтобы сохранить храм. А получилось по-другому. Знаешь, шутят, в одной семье двое от тифа не умирают. А тиф я в американском фильтрационном лагере схватил. Но выжил. Авдотья вот умерла, а я выжил…

Отец Федор помолчал, покурил.

– А потом лежу я в больнице при лагере, возле Дрездена, выздоравливаю. Знаешь, я при моем росте весил сорок два кг. И сосед по койке, которого в тот день выписывали, шепчет мне по-русски, чисто: «Альфред Вениаминович, не волнуйтесь, все в порядке. Мы о вас помним. В свой час вы получите указания, а теперь отправляйтесь в Италию и постарайтесь устроиться настоятелем русской церкви под константинопольским патриархатом. Деньги найдете под матрасом». Вот так… Словом, я погрузился на пароход в Любеке, сбрил бороду, поменял имя, стал отцом Филиппом.

Опустился на самое дно жизни. Стал беженцем, самой последней тварью, которой любой американский солдат мог дать пинком под зад… За долгие годы я стал почти нормальным человеком. Обзавелся было семьей. Любил ли я ту женщину – не знаю. Я вообще не знаю, что такое любить. Я и себя не люблю. Я не знаю, что такое дружба, но друзья у меня были… Умный человек мне как-то объяснил: есть такие спящие агенты. Их засылают не на год, не на два, а на десятилетия вперед – авось пригодятся. Ну а не пригодятся, вреда-то не будет. Хлеба они не просят, пусть себе живут. Вот, видно, и я превратился в такого спящего агента. Системе я не нужен…

Чувствовалось, что отец Федор приближается к концу своей исповеди.

– Я разуверился любить. Никакой я не священник, я все равно остаюсь тайным агентом НКВД, и нет у меня ни малейшего шанса скрыться от всевидящего ока этой адской машины… Ладно, я буду спящим агентом, но я буду дожидаться не вашего часа, а своего. Того часа, когда я смогу сделать больно вашей поганой системе, по-настоящему больно. К примеру, убить тебя, перспективного агента – разве это больно? Да о тебе не вспомнят на следующий день. Убить советского посла – десятки людей обрадуются: какая шикарная вакансия образовалась! Убить резидента – на Лубянке только потрут руки: во, хорошо, не придется отзывать. Но разрушить операцию, над которой трудились десятки людей длительное время, – это уже другое.

– Какую операцию?

– А по завладению документами о Гоголе. Я не совсем толком понимаю, в чем ее смысл. Что-то, чему Центр, Москва, Политбюро придают особое значение.

– А тебя что, поставили в известность?

– Мне было указание – приследить за тобой и поддержать тебя при необходимости.

– И ты меня поддержал, – горько процедил сквозь зубы Гремин.

– Да, я тебя поддержал, как считал нужным. Я тебе дал возможность спокойно поработать, без помех. Снимать кожу с Маркини было, пожалуй, необязательно. Так, для устрашения. А в принципе, останься он в живых, он бы тебе здорово попортил крови. Уже на следующий день он принялся бы к тебе приставать со всякими своими идеями, потом этим занялась бы полиция.

Гремин понимал, не глядя на часы, что развязка их разговора приближается.

– Отец Федор, ну а тебе зачем нужны эти чертовы документы? Тебя-то они с какого бока касаются?

– А с очень простого. Ты забыл, кто такой Альфред Нож?

– Кто?

– Альфред Нож, сын Вениамина Городницкого, украинского националиста, хотя и кухонного. Ты у меня дома ведь бывал. У меня тоже висят рушники. И тоже на видном месте лежит том Тараса Шевченко.

– Ну и что?

– А то. Вам, москалям, мало что вы лишили нас культуры, истории. Украинская история, по-вашему, по-москальски – это воссоединение Украины с Россией. Да всякие исторические анекдоты, вроде – «Запорожцы пишут письмо турецкому султану». А еще – Мазепа с молодкой Марией. Ничего же больше нет. Ни хера. Что у нас осталось? Наш великий национальный поэт, наша гордость – Тарас Шевченко, которого, кроме украинцев, ни одна живая душа не знает. Да Леся Украинка – ее даже я не читал. Но зато у нас есть Гоголь, якобы русский писатель! Это украинский гений, равный Шекспиру и Данте. Он отразил дух нашего народа, Тарас Бульба – это и есть Украина, которая поднимется да пораскидает своих врагов в разные стороны. И вот вы хотите представить гения некрофилом.

– Да господи, отец Федор, побойся Бога, каким некрофилом?! Ты же лучше меня знаешь, весь смысл операции в том, чтобы эти документы никогда не стали достоянием гласности.

– Да не в этом дело. Какой-то придурок сказал: «Книги не горят». Правда, не горят, но главное – не горят мысли. Мысль надо подать. До вашей дурацкой операции никто бы никогда не задумался, а был ли Гоголь некрофилом? Страдал душевной болезнью. И баста. Грешил, зато покаялся и помер в молитвах. Все честно и четко. А вы вытаскиваете скелет из чулана и начинаете его разглядывать, очищать по косточке.

– Не мы – кто-то другой достанет.

– Да никто не достанет, господи! Ты же сам до конца не знаешь, для чего НКВД затеяло эту операцию. Ну раз в жизни скажи правду!

Гремин задумался. Версия с канонизацией теперь действительно выглядела зыбко. Операция прикрытия, чтобы под завесой суеты организовать убийство Тольятти? Или, наоборот, помешать американцам убить Тольятти? Тоже, в общем-то, не сильно убедительно.

– Ну так что?

– Если честно, не знаю.

– Ну вот, не знаешь. И ты хочешь, чтобы я поверил конторе, у которой всегда была одна религия – ложь. Сегодня эти бумаги окажутся у НКВД, завтра они могут оказаться где угодно. Вы их попробуете обменять на икону Казанской Божьей матери или на российское золото в Парижском банке. Хер вас знает.

– Хорошо, но тебе-то документы зачем? Старому уголовнику? Продать, что ли?

Отец Федор рассмеялся.

– Уголовник! Какой я к черту уголовник! Я уже пятнадцать лет отпеваю, крещу. Я хочу сделать больно системе, которая причинила столько зла мне лично и всему миру. А я умею делать больно. Если я уничтожу документы, которые нужны НКВД, это будет удар поддых вашей сучьей конторе. После этого я могу поступать, как хочу. Я могу покончить с собой, могу бесследно исчезнуть, меня могут убить…

– А отец Гермоген как тебя вычислил?

– Заподозрил. Какие-то вещи не забываются и не пропиваются. Он возглавлял колчаковскую контрразведку. Учуял, гад. Он меня застал, когда я уже добивал старикашку. Ох уж эта дворянская любовь к позе. Вместо того чтобы пристрелить меня на месте…

– А дальше что произошло?

– Прокололся я, первый раз в жизни увлекся. Он бесслышно зашел через террасу и выбил у меня пистолет. Не гляди, что он старик. Он жилистый и кулачным боем владеет лучше. Если бы ему не пришла в голову эта бредятина – завести меня на колокольню и там заставить покаяться и сбросить вниз. И если бы ты по дурости его не окликнул, сегодняшнего разговора не было бы. И ты благополучно отправлял бы добытые документы вместе с победной реляцией на Лубянку.

– А американцы тут при чем? Они-то как пронюхали?

– Да благодаря тебе, голубчик, твоим шашням с девками. Но их другое беспокоило. Им документы по херу. Кто такой Гоголь – во всех Соединенных Штатах от силы полтора человека знает. Они опасались, что суета вокруг Гоголя с поисками, погонями, убийствами – лишь ширма для операции по уничтожению Тольятти.

Отец Федор бросил давно погасшую папиросу. Оглянулся.