А в конце августа приехал по назначению Сергей Петрович. И сразу заскандалил – пятый класс не возьму, даже уеду, если настаивать будете. Ну тут Любава вылезла: давайте, говорит, его мне, за пятый класс я чего-то помню. Ну и все вроде путем. А потом они стали ходить в кино вместе. И она опять с барабаном. Все уже привыкли. Мать объясняет: «Дети теперь все хулиганы. Инвентарь нельзя оставить – или скрадут, или проткнут. Приходится носить с собой. Трубу она в ящик стола заперла, а барабан не влезает». А потом пошел слух, будто женятся. Тут учитель пришел на почту бандероль отправлять, стихи в тетрадках. Я думала, ну, три рубля поставит в стоимости, ну это самое большое за бумагу. Вижу, пишет – сто рублей: тысяча старыми! Я говорю: «Деньгами разбрасываетесь перед свадьбой». Как он позеленеет! Поверите, я никогда больше такого нечеловеческого цвета. не видела. «Вы, говорит, языком своим не мелите зря… А работайте. И запакуйте все как следует, чтоб не порвалось». Я поняла, что жениться он не думает, что у него другое в жизни направление. А тут пришла и Любава ко мне на почту, как всегда, посылает деньги. На этот раз в Одессу, какой-то родне через вот этого самого брата —железнодорожника. И что вы думаете просит? Парик! У самой волосы как хорошая грива. И не сеченые, и не перхотные. Я ей говорю: «Ты сдурела! Зачем он тебе?» Она отвечает: «Чтоб страшней было». Ну, в общем, деньги не считаны, в этом причина. Она ведь школьную зарплату получать не ходила. Ей бухгалтерша домой ее приносила, не себе ж брать? А та в школе крутится, а за деньгами – у них бухгалтерша с завхозом с торца сидят, обойти школу надо,– не зайдет. Потом она, вы знаете, травилась. Понарошному. Я говорила девчатам: «Не посылайте вы письмо. Учитель тут ни при чем. Он жениться не собирался». Послали. Приезжала от вас тут девушка. Посидела у них, в школу сходила. Уехала. В общем, и делать больше нечего. Человек живой. Лежала она просто так, чего не полежать, если можно? Я вот ни разу не ходила по бюллетеню. У меня даже манеры такой нет. Да и на кого я все оставлю? Если болеешь, в соседней комнате телефон все равно звонит. Значит, вставай и иди. Так лучше совсем не ложиться. Попаришься, чаю с малиной или медом попьешь, пенициллину глотнешь, и все. Сердце поколет – так меня научили: траву заварю и вместо воды. А если живот, я грелку никогда не положу, это опасно, кислым молоком спасаюсь. Пью его, пью и пью. И тоже пенициллин. А она лежала сколько хотела. Никто ее и не тревожил. А Она и повесилась. Я так понимаю: нельзя человеку давать сразу все. Надо постепенно, чтоб оставался интерес. Ведь люди произошли из животных. А разве хорошую собаку досыта кормят? Так, лишь бы не сдохла. Тогда в ней сохраняется собачий характер. И человек должен знать, что у нёго все еще впереди – и парик, и сапоги на фундаменте, и замши разные. И будут они ему идти постепенно, как награждение за какие-то его успехи. Школу кончила – часы. Я к примеру. В институт поступила – новое пальто. Замуж выходишь – ковер. А у нее все было сразу. Ничего ей уже не хотелось.

– Замуж,– сказала Корова.– Замуж ей хотелось, я думаю.

– Ой, нет! – вздохнула Катя.– Этот замуж ей как барабан. Ей-богу! Она пришла на почту, а я ей говорю: «Твой кавалер стихи послал в Москву. В сто рублей бандероль оценил». А она смеется: «Мало, говорит. Мало, Катя! Лошади нынче дорогие…» – «Какие лошади? Или это ты про него так грубо?» – «Ну, что ты,– снова смеется.– Лошади красивые. Зачем их обижать?» Я тогда так: «Ну а если он такой некрасивый, хуже лошади, чего ты за него замуж хочешь?» А она мне тот же ответ: «Чтоб страшней было».

– А что, Катя,– спросил Олег,– какого-нибудь парня у нее раньше не было?

– Откуда? – со злостью ответила Катя.– У нас их сроду нету. После школы – в армию, а назад не возвращаются. А которые приезжают, то уже с привесом. У нас не парни, у нас пионеры. И то их мало. Одни девки рождаются. Правда, говорят, это хорошо. К миру.

– Ну, может, был у нее кто-то в школе…

– Нет, нет,– замахала руками Катя.– У них в классе всего было три парня. И все в очках. Унылые – преунылые… – Это еще не криминал,– проворчала Корова.

Катя растерянно поморгала. Ее сбили с толку. А может, просто кончилось действие накапанной в стакан «старки»? Но ей почему-то стало до слез обидно… Никогда никто из-за нее сюда не приезжал. И вообще жизнь идет, едет, летит мимо. С чего это она решила, что теперь что-то изменится? Ну вот она им все рассказала, объяснила главное: нельзя человеку давать много и сразу, надо постепенно, порциями… А они о ней самой ничего не спросили, потому что она – живая. Мертвый им интересней. И газеты так пишут. Вот если ты погибнешь, или тебя застрелят, или ты сам повесишься – о тебе напишут, всем сразу станет интересно, как ты жил. А так будь ты хоть какой – это не считая артистов и космонавтов,– никому ты не нужен.

– Ну, а вам, Катя, как здесь живется? – спросил Олег и стал ей снова накапывать «старку».

Катя резко оттолкнула бутылку, а стакан накрыла ладонью.

Ишь, сообразил, спрашивает! Интересно стало! Только с нее хватит, поговорили. Она поднялась, большая, нескладная, презрительно посмотрела на Корову – сидит улыбается. И старая, и некрасивая, и одета неизвестно во что, а туда же, москвичка. И там все разные. Кто по театрам да по магазинам, а кто, как сивка-бурка, по командировкам. Кому все, а кому по капле.

– Живется, – протянула Катя. – Как люди, так и мы. Вешаться не собираемся.

– Вы же разумная девушка, – сказал Олег. – Вы хорошо нам все рассказали. Спасибо вам большое. Вы нам очень помогли.

– А где барабан? – спросила вдруг Корова. Катя видела, что Олег указательным пальцем постучал по столу.

– Да ну тебя! – Корова зашевелилась в подушках, кровать заскрипела – старая потому что, кто сюда новую поставит, – и сердито закричала Олегу: – Не стучи! Стукач нашелся. Я хочу посмотреть этот барабан.

– Обыкновенный пионерский. А вокруг круглые плашечки. Чтоб звенеть.

– Я так и знала, – сказала Корова. – Бубен это.

– Ну и что? – Олег все стучал по столу пальцем. – Барабан, бубен.

– Бубен – это у цыган, – вдруг вспомнила Катя.

– Черт знает, что за кровать! – сказала Корова, слезая. – Не для любви – для страданий. Казенная или ваша? – спросила она Катю.

– Ничья, – /ответила Катя.

Корова плеснула в стакан «старки», залпом выпила и заела конфетой из красивой коробки.

– Катя! – сказала она. – Где у вас уборная, или, как теперь говорят интеллигентные люди, – туалет? Пресс-конференция окончена. Гонг!

Василий Акимович собирался в больницу к Крупене. Он недоумевал и, пожалуй, даже сердился. Чего это Крупеня решил мирить его с сыном? Лично он не страдал и не страдает оттого, что Женька ушел. Вольному воля! Даже спокойней дома, потому что не заткнешь же уши, чтобы не слышать, какие он говорит глупости, так что ж, слушать и молчать? А Крупеня лезет со своим разбирательством.

В душе Василий Акимович был убежден: и у Крупени с Пашкой не так все просто. Просто теперь ни у гах: «Деньги – это свобода». Это же надо такое сморозить. Поставить два таких слова рядом. А Алексей смеется. «А ведь точно!» Что точно? Деньги – это деньги, это – зарплата, а свобода – это осознанная необходимость. Вот что это. В общем, он скажет Крупене: «Леша! Ты разберись на отведенном тебе жизнью участке. Ведь у тебя, я знаю, тоже не все, как говорится, о'кей. Ну вот хотя бы по службе…» И тут на Василия Акимовича накатывало.

Он уже несколько лет болезненно чувствовал приближение роковых шестидесяти и уже тайно и страстно ненавидел всех этих сопливых сорокалетних, у которых ни опыта, ни ума, ни совести – один возраст. Один ему такой кричал: «Сколько можно ходить у вас в мальчиках! Тридцать три года – пора расцвета, меня уже гнать пора за ненадобностью, а вот у вас никаких о себе сомнений?»

Василий Акимович так ему и сказал: никаких сомнений о себе у нас нет. А на душе потом долго было беспокойно, муторно.

Крупеня ждал его в холле. Широкий халат весь на нем почему-то дергался, а нос торчал вперед, желтый и воинственный.