Оля открыла окно. Накурили!

– Ей надо помочь. Давай сбегаем поедим и заберем у нее часть писем.

– А когда я буду писать свой материал?

– Ладно, ты пиши. А я сегодня, пока не разгребу эту конюшню, не уйду.

– Ее невозможно разгрести…

– Я хочу это сделать для нее. В сущности, она не лишена достоинств.

– Может быть… Но какое нам, собственно, дело до этого?

***

Светкин врачебный участок – три четырнадцатиэтажные башни и четыре барака. Это в одной стороне. А через овражек – целая бывшая деревенька с церквушкой, баней, летучим базарчиком. Пройдешь деревеньку – и снова Москва. Снова башни. И в одной из них – сестра Мариша. Но Светка ее не лечит. Там другой участок. И вообще другой район. Башни Светка не любит. Похожие друг на друга, с мрачными коридорами, с грязными лифтами. Дома совсем молодые, и эту запущенность и мрачность Светка не может людям простить. Все ведь из коммуналок. Знают и правила очередности, и законы общей площади, но ни одна сволочь («Зачем же так грубо, дочка?» – сокрушается Полина) не выйдет с веником на площадку. Ходила в ЖЭК, устроила молодому начальнику («Хлюст и хлыщ») скандал, он долго тряс головою, пытаясь, видимо, разместить Светкину информацию в нужных мозговых ячейках. Но информация не влезала. И тогда он разразился бранью и заявил, что не его это дело – мести коридоры, а если она такая умная, пусть сагитирует кого-нибудь работать за эти деньги.

Бараки снесут не сегодня-завтра. Уже многие уехали. Те, что остались, приглядываются к башням. Это их будущее. Выясняют ее, врача, мнение, на каком этаже лучше – в самом верху или самом низу. Первый, конечно, ужасно, но и последний не лучше…

Светка любит ходить по деревеньке. От чего здесь застрахован – это от однообразия. В каждом дворе – что-то свое. И все-таки все ждут не дождутся: когда дом снесут? Когда снесут? Ходит Светка по своему участку раздраженная, и славы ей это не прибавляет. Есть у нее на участке один старик. Астматик, гипертоник, желудочник, в общем, есть ему от чего умереть. Но делать это он не собирается, живет разумно, весело, без неврастении. Светка пару раз помогла ему выкарабкаться. С тех пор у них «отношения».

– Я хочу знать,– это после всего, когда Светка уже выписывает рецепты,– вы принципиально не улыбаетесь пациентам?

– Отнюдь,– ответила Светка.– Мне просто не хочется.

– Но ведь это же патология! Здоровая, молодая, красивая женщина – и ей не хочется улыбаться. Я уже не касаюсь профессиональной стороны – по ней, Светланочка Петровна,– вы просто обязаны улыбаться.

– Если от этого будет зависеть ваша жизнь, я не закрою рта. Но ваша жизнь и жизнь других зависит от другого. Моя улыбка тут ни при чем.

– Она нужна, милый доктор, для настроения.

– О, черт! – Светка трет виски.– Наверное, вы правы. Я буду улыбаться.

– О вас говорят: высокий профессионализм минус душа.

– Это вы сами придумали. Я знаю, что обо мне говорят.

– Ну и что?

– Что я вредная! Нечуткая.

– Светочка, улыбайтесь. Вам не хватает только этого.

– Мне не хватает сестер для помощи на дому. Еще одного врача для такого большого участка. Машины для оперативности. Чистоты в подъездах и во дворах. Не хватает глаз, рук, если хотите, знаний… По-вашему, это все можно заменить улыбкой?

– Вы умница, доктор. Всего перечисленного у вас и не будет в ближайшее время. А вы потеряете индивидуальность. Станете Рассерженной Барышней, Не Желающей Мириться. Пишется с большой буквы.

– Вы, я вижу, совсем выздоровели. Больше я к вам не приду. Придете ко мне сами.

– А вы мне улыбнетесь?

– Улыбнусь, если уговорите свою внучку вымыть лифт. Горячей водой – это десять минут работы.

– Боюсь, я останусь без улыбки. Вы себе представляете, как можно заставить пятнадцатилетнюю девицу в клешеных брюках мыть лифт?

– Пусть снимет брюки…

– Над ней же будут смеяться… Моя дочь этого не допустит.

– Ну, ладно. Я пошла.

– Я поговорю с женщинами с первого этажа. Может, сговорю кого-нибудь…

– Попробуйте. Скиньтесь наконец по полтиннику, заплатите.

– Да, да… Конечно. Надо сложиться, Хотя я не представляю себе, кто будет ходить собирать эти деньги… Вы думаете, это так просто, доктор?

– Колоссальные трудности! Индустриализация. Хлеб по карточкам.

– Я серьезно…

– Я тоже… До свидания…

Светке было тошно. Улыбайтесь! Все жаждут безмозглой доброты. Все. Массовая проповедь бодрой улыбки. Зачем? Она, доктор, может научно засвидетельствовать, что беспочвенная радость так же плохо отражается на нервной системе, как и беспочвенная тревога. Человеку хорошо только тогда, когда он не находится в состоянии лукавства с самим собой. Доброта – это ведь не убаюкивание. Спи, детка, спи. А что такое доброта? Девица в расклешенных брюках, моющая лифт? Она добра? Или она просто дура? А собственно, почему над ней стали бы смеяться?

– Доктор! Доктор! – Светлана повернулась к бараку. Она уже по голосу узнала – это зовет ее Лиза Клюева. Множественный перелом голени. Поэтому не переезжает отсюда. Ей уже дали квартиру на десятом этаже, а лифт еще не пущен. Светлана ездила туда – это на другом конце Москвы. Тамошний начальник ЖЭКа очень хорошо ее понял, так хорошо, что бросил в приемной очередь и повел ее к дому, где получила квартиру Лиза Клюева. Дом был красивый, белый, как океанский лайнер.

– Дом на четыреста квартир,– говорил начальник.– Знаете, сколько въехало? Пятнадцать семей. Все хотят друг друга перехитрить. Как я могу пустить лифт в пустом доме? Детвора начнет кататься. Обдерут весь пластик. Дом красавец, но ведь он не дышит… Понимаете, в нем нет человеческого тепла… Он стареет от этого больше, чем от эксплуатации. А что я могу сделать? Собирать квартиросъемщиков по всей Москве? Приезжайте, дорогие новоселы! Я купил пятьдесят метров красного сатина. Я заказал транспаранты для каждого подъезда отдельно. Посмотрите, мы даже не повторились ни разу. Тут – «С новосельем!». Там – «Добро пожаловать!». Опять же– «Счастья в новой квартире». Я сочувствую вашей переломанной. Но пусть она сидит в своем безэтажном бараке. Я ей лифт не гарантирую в ближайший месяц.

– А вы рискните – пустите лифт. Может, ничего и не случится. Тут и ребят-то не видно.

– Я не привык рисковать, доктор. Я из счетных работников. Я знаю, что почем. Да и потом – все равно не приедут. Каждый мечтает приехать последним.

– Смысл?

– О! Большой! Приезжайте как-нибудь еще. Я вам объясню человеческую натуру, как я ее понимаю. А сейчас я пойду. Вы видели – в приемной полно нервных людей.

– Простите, а где вы живете сами?

– Сейчас, доктор, вы будете смеяться, но я тоже из этого дома. Но пока я живу на улице Маши Порываевой. Уже не улица – одни строительные руины.

– Все ясно…

– Я очень боюсь, что вы ничего не поняли. Мне так хочется вам все объяснить… Например, что такое улица, на которой ты родился… Или булочная, где ты сорок лет берешь хлеб… Или парикмахер, который брил тебя 22 июня 1941 года. Утром. Еще до радио.

– Могу это понять…

– Я приручаю себя к этому дому. Я смотрю на него и говорю: какой он красивый. Лебедь! Я говорю: какое счастье жить в таком красивом доме! Это я так себя воспитываю. Потому что мне жалко улицу Маши Порываевой. Вы можете представить себе дурака, которому ободранное вчера дороже разодетого завтра? Я – такой дурак. И мне стыдно, что я такой…

Светлана не любила путаться в себе. Сбил ее с толку этот разговор. Совсем недавно она злилась на тех, кто не мог дождаться, когда «его снесут». Теперь получалось: не очень-то этого люди и ждут? Отец, мечтая вернуться в Москву, говорил: «Там родные могилы. Матушка, батюшка… (Так вот именно нелепо – матушка, батюшка.) Там улицы, камни, которые тебя видели молодым. Ты, доченька, этого еще не поймешь… А у прошлого великая сила. Оно тянет к себе не менее сильно, чем будущее».– «Тебя выперли из Москвы, выперли! – кричала Светлана.– Там есть камни, есть! Ими в тебя кидали… В тебя и в твою жену…» – «Ах ты, боже мой! – беспомощно отвечал отец.– При чем тут это? Это было время такое. В конце концов я его пережил. И мне было гораздо легче, чем другим». Она так до конца и не знала, не могла понять: что ЭТО в человеке? Сила ли, что он умеет прощать, умеет забывать, умеет стать выше обид и унижений и готов вернуться на улицу молодости, потому что она – улица молодости, даже если молодость была тяжкой? Или все это слабость? Но тогда надо иначе, надо безжалостно рвать пуповину, и пусть к черту летят могилы, камни, бараки, надо рвать все нити и уплывать в будущее на белых, чистейших океанских лайнерах. И вдруг ее пронзила боль, страх. У нее еще нет могил. Бабушка? Аккуратненький крестик на зеленом холмике. А рядом другой холмик, придавленный белой плитой с фотографией смеющейся женщины в берете. Маришина и Семенова родная мама. Ее мама, Полина, у этой могилы робеет, даже ростом становится ниже и все норовит куда-нибудь уйти, благо есть к кому, все могилы ей тут знакомы. И каждый раз отец притягивает ее к себе, и они так и стоят, обнявшись, а женщина на камне улыбается им. Больше тридцати лет она смеется одинаково приветливо всем, кто смотрит на нее через ограду. Надо быть просто ненормальным, чтобы связывать себя равнодушием мертвых, равнодушием прошлого.