Только совсем недавно до меня дошло, что ни к чему он не готовился, а делал то, что нравится. Он не кокетничал и не прятал голову в песок, уверяя, что он счастливый человек: единственное, чего он по-настоящему хотел, – места в людском мнении, – он всегда имел, как каждый имеет то, чего он хочет по-настоящему. Он был не только счастливым, но еще и везучим человеком: он всегда с радостным облегчением вспоминал, до чего вовремя его посадили, освободив таким образом от множества подлых соблазнов.

Уже в стольном граде Кара-Тау у отца наконец появился младший еврейский друг, носивший говорящую фамилию Могилевский, бородатый и красивый, как карточный восточный король, и почти такой же маленький. Когда ему было лет пяток, его еврейского папу арестовали, а маму вместе с ним и старшей сестренкой отправили в какой-то не то кишлак, не то аул, где только председатель и парторг с грехом пополам понимали по-русски. Там уже маму досадили окончательно. Дети, как в сказке, три дня и три ночи просидели на крыльце районного НКВД, пока их, во избежание соблазна, какой-то добрый человек не турнул от детдома подальше.

Так, с чисто еврейской изворотливостью ускользнув от детприемника, ловкие малыши вернулись обратно в чужой Эдем, где непонятные люди говорили на непонятном языке. Их начали кормить по очереди, передавая из сакли в са… – или это называлось юртой? Нет, это был чум, то есть иглу, вернее, вигвам – главное, сестра, десятилетняя девочка, разнюхала на расстоянии двух верблюжьих, вернее, собачьих переходов русскую школу и как клещ присосалась к русской культуре, а потом принялась протаскивать туда же еврейскую родню. Через несколько лет они с братом уже пробрались на Доску почета, захватив проценты, причитающиеся коренному населению, а в день получения чужой золотой медали юный карьерист Могилевский увидел на школьном крыльце изнуренного оборванца – это был его еврейский папа, который приехал умереть у него на руках, чтобы сэкономить на собственных похоронах: похоронили его на колхозный счет. Правда, без гроба, но евреи к этому привыкли.

Я познакомился с Могилевским, когда он, обладатель красного диплома, преподавал в институте, жил с семьей в студенческом общежитии и каждый день ездил на велосипеде за пятнадцать верст. Более удаленной делянки для экспериментов завкаф, желавший и впредь оставаться единственным кандидатом наук на кафедре, подобрать не сумел. Я, в ту пору подающий большие надежды счастливчик, снисходительно пожал руку этому усердному кроту, искоса оценившему мою завидную внешность в стиле «рюсс». Он же выглядел понуро: как раз вчера у его дочки обнаружилась скарлатина, за что преподаватель физры, живший в том же общежитии, тряс его за грудки и орал: «Ну, если Женька заболеет, жидовская морда!…» – дочурка физрука имела несчастье поиграть с маленькой евреечкой.

Мой отец тоже сидел поскучневший (ему казалось особенно несправедливым, что и сам-то физрук был всего только немцем, а потому мог бы вести себя и поскромней), хотя подробности гибели академика Вавилова, которую они с Могилевским обсасывали со всех сторон (очерняли русскую историю), могли бы взбодрить и не такого энтузиаста, как мой папа.

Стоит ли добавлять, что в конце концов Могилевский защитил диссертацию, без мыла пролез в доценты (в Кара-Тау доцент был немалым человеком) и урвал себе двухкомнатную квартиру, так что, подсчитывая процент евреев с учеными степенями и квартирами, не забудьте вписать туда и Могилевского. Впрочем, можете вычеркнуть: в тридцатисемилетнем возрасте, который лорд Байрон канонизировал личным примером, Могилевский скончался от инфаркта – человек с такой фамилией был обречен. Так что на этот раз история кончилась благополучно.

Но не спешите радоваться – с его детьми всю канитель придется начинать сызнова.

Попутно еще один образчик еврейской неблагодарности: даже на вершине довольства Могилевский не выглядел осчастливленным и не кидался благодарно целовать руки каждому встречному. Он вообще ни к кому не кидался и даже улыбался очень редко, однажды только признался моему папе, что считает его вторым отцом – еще один еврейский братец выискался…

Выпустили отца аккурат перед войной – еврей и сесть сумеет вовремя: остальных придержали до выяснения обстановки. Она лишь чуточку прояснилась году где-то в сорок шестом. Оторвавшись от масс, отец снова сделался неспособным на убийство. Частным образом. Но на войне с фашизмом – дело другое. Он подал заявление в ряды и получил предписание отбыть, правда, тоже к немцам – в Немповолжье.

Правительство берегло мою будущую жизнь: отец с его нарастающей близорукостью на передовой долго не протянул бы. Хотя подслеповатый еврей Казакевич, говорят, творил чудеса: главное – растворенность в «своих ребятах», а этого ингредиента храбрости у отца было хоть отбавляй. Правда, чувство слияния с государством он утратил, а, как ни крути, общепринятые границы и общепонятные символы единства создаются и поддерживаются все-таки казной: нельзя сохранить единство с народом, оторвавшись от его скрепляющего остова. Иными словами, без начальства нет народа. Сказать «я люблю народ и ненавижу правительство» все равно что сказать «я люблю жену и ненавижу ее скелет».

Когда Советский Союз напал на Финляндию (само написалось «Советский Союз напал» – не «мы напали»; а ведь написавши «мы», уже хочется избежать слова «напали» – вот чем и хорош «наш» человек: оправдывая Отечество, он оправдывает себя), так вот, перед – или после нападения? – по радио сообщили, что финны сами первые обстреляли нашу батарею или что-то в этом роде. Разлагающийся отец уже не усомнился, что это брехня, зато старый антисоветский волк Панченко бесновался как советский из советских: «Чухна поганая!.. В наших стрелять?! Пустили б меня до их!..» Судите сами, кто из них был свой, а кто чужой.

Кулаки и подкулачники, сидевшие с отцом, не держали никакой обиды на государство: свою беду они воспринимали как свалившуюся Бог весть откуда и за что Божью кару, которая никак не затронула основного – народного единства.

Так что, господа отщепенцы (евреи), оставьте ваши патетические возгласы, что вы всей душой с народом, а ненавидите только антинародную верхушку, – верхушка не бывает антинародной. То пустяковое обстоятельство, что она морит народ голодом и истребляет в войнах и других великих свершениях, не имеет ровно никакого значения. Главное – верхушка всегда стоит за единство и отбраковывает чужаков.

Противопоставляя себя правящей верхушке, отец, не заметив того, противопоставил себя и народу и тем самым навеки и бесповоротно вернулся в извергнувшее его когда-то еврейское лоно.

Переправленный в конце концов в русское село, отец, хотя и любивший всякую работу, выполняемую сообща, вдруг по какому-то озарению взялся за учительство – чтобы уже не расставаться с ним до конца дней. Для этого он и был предназначен, по своим вкусам он был гораздо ближе к детям, чем к нам с вами. Идеологически ответственную историю ему не доверили, но преподавать в немецком окружении немецкий язык взяли охотно. Евреи всегда торгуют чужим – даже и свой идиш они выкрали у каких-то верхнесилезских не то нижнесаксонских немцев. Правда, литературный немецкий язык отец перенимал уже у еврея Гейне, паразитировавшего на немецкой культуре посредством немецкой народной песни «Лорелея».

И все-таки он, пришелец, оказался более своим, чем немецкие туземцы: директиву переселиться в Северный Казахстан немцы получили на несколько месяцев раньше, чем он. Более того, тайно готовясь к операции, партийная головка нашла возможным включить и его в группу догляда за оставленным имуществом. В ушах засел тоскливый кошачий мяв в пустом селе, а в глазах – валяющиеся повсюду бараньи головы – едой запасались срочно, по-военному.

Несмотря ни на что, отец все еще оставался эдемцем, поскольку не увидел ничего странного в том, что сотни тысяч людей, без даже попытки установить хоть чью-то личную вину, роевым образом лишались своего добра и в теплушках, где самым слабым полагалось вымереть, переправлялись в такие места, где могли вымереть уже и не очень слабые. Удивительным ему показался только порядок в опустелых домах: все лежит где положено (в двух-трех графин был пробит аккуратным ударом сбоку), в погребе – очень чистая картошка и квашеная капуста, в лучшей комнате на видном месте – «Краткий курс ВКП(б)» и Библия – обе священные книги на немецком языке, Лютер, Гете, иногда Лессинг.