Изменить стиль страницы

— Расскажи мне про того проповедника, — попросил Дикки.

Джеймс оглянулся на мальчика, с трудом оторвав взгляд от лица дочери.

— Про какого проповедника?

Дикки сидел паинькой, сложив ладошки на коленях, чтобы дед видел, как хорошо он себя ведет.

— Ну, сам знаешь. Проповедник Дьюи и герой.

— А-а, — кивнул Джеймс. — Про это? — Он откинулся на сиденье, как бы освобождая место для рассказа. — В воскресенье назавтра после битвы за форт Тайкондерога, когда Итен Аллен побил британца маневром с тыла, а для этого ему понадобилось вскарабкаться чуть не на отвесную скалу, да еще пушки с собой поднять, дело невозможное, всякий скажет, а этот прохвост, этот кремень-человек, Итен Аллен, был еще и выпивши, — так вот, назавтра Джедидия Дьюи у себя с кафедры произносил длинную молитву и в ней благодарил за победу у Тайкондероги одного только Всевышнего. Итену Аллену это было очень уж обидно, он вскочил на ноги, во весь свой высоченный рост — шесть футов шесть дюймов в нем было, — и кричит проповеднику: «Преподобный Дьюи! Преподобный Дьюи!» И в третий раз: «Преподобный Дьюи!» Джедидия глазами захлопал, опомнился, очнулся от экстаза, спрашивает: «Да, сэр?» А Итен Аллен ему: «Будьте добры доложить Всевышнему, что я тоже там был».

Дикки, как всегда, рассмеялся — Джеймс допускал, что по доброте сердечной.

— И как же считается, это все правда? — спросил Льюис.

— Про Итена Аллена что ни рассказывают, все правда, — ответил Джеймс. — На то он и герой.

6

Причин, побудивших старуху выйти наконец из комнаты, было несколько, из них та, что войну она — формально по крайней мере — выиграла, была последней. Она ее, в общем-то, даже и не заметила, свою победу. Джеймс поднялся в ванную и, проходя на обратном пути мимо ее двери — Льюис малярничал, и дверь была отперта, он объяснил, что иначе не может ободрать всю краску, так что пусть она, пожалуйста, дверь откроет, — Джеймс подошел и сказал:

— Эд Томас говорит, что телевизор — замечательное изобретение. Выборы смотреть. Я об этом как-то не думал... А он плох, Эд. Сам он так считает, что не выкарабкается.

— Что? — встревоженно переспросила Салли, шире раскрывая дверь и заглядывая брату в глаза.

— По правде сказать, вид у него неважный.

Она повернула голову и вопросительно посмотрела на Льюиса:

— Ему что, хуже стало? — И схватилась за сердце.

Льюис не отрывал глаз от малярной кисти. Он красил косяк двери в ослепительно белый цвет; а ее мнения даже не спросил. Но, раздосадованная, она все-таки вернулась мыслью к Эду и бедняжке Рут. Льюис ответил:

— Очень бледный он. И слаб, как мышь.

Салли даже не заметила, как переступила порог и очутилась в коридоре.

— Бедняжка Рут, — проговорила она. И в тысячный раз с удивительной ясностью вспомнила, как рыдала тогда, в тот ужасный канун Дня всех святых, двадцать лет назад, наполовину со страха, наполовину от горькой потери. Она вошла, а он в кресле, еще теплый, и пластинку на проигрывателе заело — оттого-то Салли и вошла к нему. И, сама не зная как, она вдруг заговорила об этом, заговорила с Джеймсом и одновременно с Рут, которую видела в своем воображении, — Помню, как мне было, когда умер Горас. Я чуть сама не умерла от слез. По крайней мере у Рут обойдется без тайны, ей хоть не страшно будет.

— Что за тайна? — не понял Джеймс.

— Да помнишь, дверь оказалась открытой. Может, это и никакого отношения не имело к его смерти, может, он просто угостил кого-нибудь из детишек — дело было в канун Всех святых — и не успел дверь затворить, как его скрутило. Но у меня тогда долго из головы не шло, и теперь иной раз думается...

Джеймс слушал щурясь, охваченный тревогой.

— Что, если он видел что-то... или кого-то... если его нарочно испугали и от этого у него и случился припадок. Видели же, не могли не видеть, что ему стало плохо, но все равно убежали, и он один едва добрел до кресла и... Наверно, кто-то из детишек. Только как мог ребенок... — Она не договорила. — Ты что, Джеймс?

Старик весь дрожал, пальцы теребили подбородок, на правой щеке часто дергался мускул, будто какой-то механизм вышел из-под контроля. Запульсировала жила на шее, будто сердце убыстрило темп, и что-то такое мелькнуло в его лице, словно бы вспыхнул на миг темный свет.

Льюис подошел и встал у Салли за спиной.

Джеймс отвел глаза вправо и стал медленно, забывшись, поворачиваться вокруг себя на правой пятке. Он сказал;

— Ты мне не говорила, что дверь была открыта.

— Я полиции сказала.

По спине у нее пробежал холодок, и все вокруг вдруг обозначилось резче, отчетливее, словно это сон, а не на самом деле, — сон, который сначала был солнечный и приятный, а потом переменился.

— Но мне-то ты не говорила! — крикнул он.

— Джеймс, — от страха голос ее прозвучал сдавленно, тихо, — объясни мне, что ты думаешь.

Словно издалека, завершая круг, он ответил:

— Объясню, не беспокойся. Дай подумать.

Она покосилась на Льюиса. Без единого слова и жеста он сумел убедить ее, что лучше не настаивать, не надо торопить старика.

Джеймс, описав полный круг, снова повернул направо, словно собрался кружиться дальше, но на этот раз только подошел к лестнице, немного помедлил и стал спускаться в кухню.

— Пойду оденусь, — сказала Салли.

Льюис кивнул.

Джеймс, спускаясь в кухню, почти ничего не видел. Он смахивал слезы кончиками пальцев; что это: слезы страха, или горя, или стыда, или еще чего-то, — он и сам не знал. Может быть, всего сразу, а может быть, в простых, узких словах не передать огнем прожегшее его чувство. Он словно вдруг упал обратно на землю, нашел волшебную дверь. Он ясно увидел лицо Арии — а ведь столько лет не мог его вспомнить, — увидел ее молодой женщиной, смеющейся чуть-чуть испуганно, когда он раскачивает ее на качелях; и опять смеющейся, но несколько лет спустя, за столом в блекмеровском доме, должно быть, в День благодарения, когда старик Дьюи, пра-правнук Джедидии, рассказал, как однажды перевернулись их сани и все женщины Дьюи вывалились кверх тормашками на мостовую — и весь Беннингтон узнал, что под длинными черными суконными юбками их нижние юбки переливаются всеми цветами радуги. Увидел он ее и такой, какой она была во время своей последней болезни, — как она протягивает руку, дотрагивается до его щеки и произносит: «Ах, Джеймс, Джеймс», прощая его и прощая себя — а ведь он даже в ее смертный час не мог простить ни ей, ни себе. И еще другие картины, одна за другой, вставали перед ним, к нему словно вдруг возвратилась прожитая жизнь, и, все еще плача, вслепую, протянув перед собой руку, он заторопился из кухни в гостиную, где лежали альбомы: ему надо было посмотреть, убедиться, правда ли, что ожили старые изображения.

В гостиной на кушетке неподвижно сидела Джинни. Рядом пристроился Дикки, держа ее за руку.

— Здравствуй, детка, — сказал Джеймс и опять смахнул слезы, чтобы видеть дочь.

Она улыбнулась, и на этот раз он увидел, что на минуту по крайней мере она его узнала. Благодарение богу. Благодарение богу!

— Она может говорить, — сказал Дикки. — Она со мной разговаривала.

— Слава богу, — сказал Джеймс.

И так как он ничего не мог сделать для Джинни такого, чего уже не сделал маленький Дикки, и притом, наверно, гораздо лучше, чем мог бы он, Джеймс, он прошел мимо, к книжному шкафу слева от камина, и, нагнувшись, достал альбомы. Открыл самый старый — взлетела пыль, она словно входила в состав желтой, хрупкой бумаги, — открыл с жадностью, и с первой же фотографии жена, живая, шагнула к нему в душу, словно это дух ее вернулся на землю — напомнить Джеймсу, как жизнь была когда-то хороша, ну конечно, была, она и теперь прекрасна, понял же это яснее ясного бедный Эд Томас, которому предстоит теперь с ней расстаться. На карточке Ария стояла на широких и коротких индейских лыжах и улыбалась, а рядом с ней пес — и даже песье имя он вспомнил: Энгус. А вот она на тракторе, а вот смотрит с их старого крыльца, кокетливо прислонясь к столбику. Джеймс вспомнил, когда это было. Он все теперь помнил. Например, как она сидит в круге света от лампы и шьет. А он вошел в дом, подоив коров, принес молока, и она подняла на него глаза и сказала сразу, словно иначе бы не смогла из себя выдавить: