Изменить стиль страницы

Он потом показал это место Ричарду, когда тому уже было лет, наверно, двадцать. И рассказал как бы вскользь, что плакал тогда над телом. «А какой он был, дядя Айра?» — спросил Ричард. «Какой был дядя Айра? — Джеймс покачал головой и опять почувствовал близкие слезы. — Ну, он был самый смелый, самый несгибаемый человек на свете. Один тип, пьяный ирландец, как-то выстрелил в него, прямо в грудь угодил. Так он девять миль шел за ним по снегу, в разгар декабря это было, и убил бы его, как пить дать, да только, на счастье, слишком много крови потерял и упал без чувств. Мой отец нашел его по следу и приволок домой, и два дня спустя дядя Айра уже опять возился по хозяйству». А Ричард сказал: «Он, говорят, почти не разговаривал». «Это правда, — ответил Джеймс. — Ведь люди — они как? Обычно разговаривают те, кому одиноко или что-нибудь непонятно. А дядя Айра — нет, он этим не страдал, по крайней мере сознательно». И тогда Ричард спросил, задрав голову и глядя на голые ветки: «А он был в уме, когда... когда застрелился?» Джеймс взглянул на сына, сдерживая желание протянуть руку и прикоснуться к нему, к своему большому, красивому мальчику, почти дурея от этой распирающей грудь тайной любви, хотя вот малютку Джинни он всегда ласкал и баловал не таясь; потом понурился, теребя в кармане змеиную голову, словно надумал подарить ее сыну. «Наверно, считал, что он в уме», — выговорил он наконец.

Все это он потом припомнил, стоя на чердаке, где нашел тело сына, и подумал о пустой бутылке из-под виски там внизу, на столе, хотя дяде Айре вот не понадобилось виски, что, конечно, отлично сознавал и Ричард. Если бы его сын теперь вернулся, если бы в этом мире хоть раз произошло чудо и его сын шагнул к нему из волшебной двери, Джеймс сказал бы ему: «Ты, Ричард, не думай про виски. Это не имеет значения».

Но никакой волшебной двери, понятно, не существует — таков единственный и самый главный закон вселенной. Ошибки окончательны: лестница, приставленная к сараю, неосторожный рассказ о смерти дяди Айры. Он опять затеребил в кармане змеиную голову, царапая обрубок пальца об единственный оставшийся зуб, и вдруг его как жаром окатило какое-то чувство — не то чтобы злость, а как бы проблеск понимания. Впереди у стены стояла урна, он вынул из кармана змеиную голову и, поравнявшись с урной, выбросил свой талисман.

— Прошу прощения, — сказал он при этом вслух. И Льюис удивленно на него покосился.

Дверь в палату Эда Томаса была прикрыта неплотно. Льюис, поколебавшись, протянул руку и легонько постучал.

— Войдите! — раздался чей-то голос, быть может и Эда, но какой-то облегченный.

Льюис чуть-чуть толкнул дверь и сразу же отступил обратно в коридор, словно опасался, что и на ней стоит ящик с яблоками.

— Я пойду погляжу, как там Джинни, — сказал он.

Джеймс поджал запавший рот, в панике опять повел из стороны в сторону глазами, но потом кивнул и проговорил:

— Ладно. А я пока здесь буду.

В далеком конце коридора показалась пожилая рыжеволосая женщина, вроде бы знакомая Джеймсу. Лицо обрюзгшее, мятое, невыспавшееся. Его она как будто бы не заметила.

3

ОДА ЭДА

Его никто не подготовил к тому, что он увидел. Эду стало получше, так сказал Льюис, он и вправду лежал уже без кислородной палатки — она наготове дожидалась у стены, когда понадобится опять, — но вид у него был достаточно плачевный. Кожа сделалась прозрачной, кровь в жилах голубела, как тени на январском снегу, глаза запали, почему-то даже казалось, что он за эти несколько часов сильно убавил в весе. Несмотря на слабость — особенно голос у него обессилел, — он при появлении Джеймса словно весь осветился радостью. В чем это выразилось, трудно сказать, он лежал беспомощный, как младенец, даже улыбнуться честь по чести не в состоянии, но видно было, что ум его, дух, что ли, запертый в глубине, оставался живым и деятельным.

— Джеймс, дружище, — произнес он почти шепотом. — Здорово!

— Доброе утро, Эд.

Он подошел к кровати, объятый робостью, по-кроличьи обеими руками держа перед грудью шапку и выставив вперед подбородок, кроткий, как Итен Аллен, когда Джедидия Дьюи, незадолго до Тайкондероги, пропесочил его за стрельбу по церковному колоколу.

Палата была одноместная — шкаф, лампа, высокий прикроватный столик, несколько закрытых полок по стенам, дверь в ванную, один стул и одно широкое окно, а за окном — Беннингтонский обелиск и вдали — гора. Эд в пижаме, которую привезла из дома Рут, темно-красной с черным воротником, японской, что ли. Седые волосы торчат на голове в разные стороны, а под волосами на лбу мелкие капельки пота. Он протянул Джеймсу руку для рукопожатия, хотя у них не было такой привычки и в другое время они оба сочли бы этот жест искусственным, чужеродным и сомнительным, как улыбка продавца. По лицу Эда можно было догадаться, что он жмет изо всех сил.

— Здорово, здорово, — повторил он. — Льюис сказал, что постарается тебя сюда заманить.

— Незачем было и заманивать, Эд. Я рад, что тебе лучше.

— Прости, что я так у тебя расклеился. — Эд слабо улыбнулся и слегка качнул головой. — Сам же, чертушка, и виноват. Тридцать лет мне твердили, чтобы бросил эти сволочные сигары.

Джеймс посмотрел ему в глаза, пожевал губами, набираясь храбрости, но потом передумал и посмотрел в пол.

— Неудобное это дело, болезнь, будь она неладна, — сказал Эд. — На ферме все к черту летит. Ну, да... — Он, не поворачивая головы, перевел взгляд в окно. — Надо думать, раз я до сих пор не разбогател, то теперь уж что там.

— Знаешь ведь, как оно в Вермонте бывает, — сказал Джеймс. — Может, на будущий год.

Эд кивнул с полуулыбкой.

— Может быть. — Он на секунду прикрыл глаза. А когда открыл, то сказал: — Ты, наверно, надеешься, что этот парень Льюис когда-нибудь возьмет на себя твою ферму?

— Не знаю. Мне все равно. В завещании я его записал, после Салли. — Он улыбнулся, найдя в этом смешную сторону, и взглянул на Эда. — Надо было вычеркнуть вредную старуху, оставить без гроша.

Эд улыбнулся в ответ.

— Смешная штука — жизнь, — проговорил он.

Джеймс задумчиво кивнул, сунул руки в карманы комбинезона, потом спохватился, потряс головой.

— Эта Салли самому дьяволу родная теща, — сказал он.

Но Эд будто услышал что-то совсем другое — или знал, что Джеймс не то хотел сказать, — и задумчиво отозвался:

— Она красавица была редкая. — И голос его сразу зазвучал грустно-грустно. Он повернул голову, чтобы удобнее было смотреть на обелиск и гору. Джеймс не нашелся что ответить, и тогда, немного помолчав, Эд вдруг сказал: — Жаль, не увижу я выборов по телевизору.

Джеймс удивленно поднял брови.

— Не доживу, — пояснил Эд без драматизма. — Такие вещи иногда знаешь. Жаловаться мне нечего, я и не думаю жаловаться. Только вот хорошие выборы я всегда любил смотреть.

— Нет, ты погоди, Эд...

Но он с полуулыбкой отмахнулся:

— Да ты не обращай внимания. Меня на небо возьмут. За мной если какой грех и числится, то разве, что слишком мало в жизни грешил, на ломаный грош не нагрешил. В помыслах — это бывало. Может, там помыслы зачтут.

Беннингтонский обелиск матово белел в лучах солнца. Он высился на вершине холма, вознесясь над долиной, а со всех сторон его обступили горы. Белоснежный и красиво расположенный, он все равно представлял собой сооружение безобразное, так утверждали те, кто хоть мало-мальски смыслил в таких делах. И Джеймс Пейдж в том числе. Но и безобразное, все равно он как патриот его любил н считал, в общем-то, вполне подходящим: массивный монумент, высокий, весомый, сложенный не из вермонтского мрамора, а из грубого олбанского известняка, простого и неотесанного, как люди, чью память он увековечивает, — как полковник Старк, например, один из предков Джеймса, прославившийся тем, что однажды, сидя на заборе, завидел неприятеля и заорал своим солдатам: «Англичане идут! И мы их одолеем, а не то ляжет Молли Старк нынче спать вдовой!» Чуть западнее обелиска возвышалась серо-голубая Антониева гора, кое-где на ее склонах еще проглядывали пятна зелени или виднелось одинокое дерево, еще не обронившее бурой листвы, вернее всего — тополь, он уходит последним. А дальше было небо, чистое и голубое.