Изменить стиль страницы

В Кремле, где мы осматривали гробницы царей, девушка-гид с национальным пафосом говорила о "наших царях". Превосходство русских выставлялось и приобретало уродливо-комический облик.

И так повсюду – на каждом шагу открывались нам не известные до тех пор стороны советской действительности: отсталость, примитивность, шовинизм, великодержавие, конечно, наряду с героическими, сверхчеловеческими попытками все это преодолеть и подчинить нормальному течению жизни.

Зная, что в жестких черепах советского руководства и политических органов малейшее критическое замечание немедленно превращается в антисоветскую позицию, мы, не сговариваясь, замкнулись от русских в свой круг. А поскольку мы прибыли с политической миссией, мы начали указывать друг другу на "неловкое" поведение или неосторожные слова. Изоляция начала приобретать и организованный характер. Я помню, что мы, помня об аппаратуре для подслушивания, начали контролировать свои слова в гостинице, в кабинетах, разговаривать при включенных радиоаппаратах.

Советским представителям это должно было броситься в глаза. Напряжение и недоверие постепенно нарастали.

В это время уже был привезен саркофаг Ленина – во время войны он был спрятан где-то в провинции. Мы его как-то утром тоже посетили. Само посещение не ознаменовалось бы ничем особенным, если бы не вызвало во мне и у других новый и до тех пор незнакомый протест. Медленно спускаясь в Мавзолей, я заметил, как простые в платках женщины крестятся, как будто подходят к раке святого. Впрочем, и меня охватило мистическое ощущение, забытое со времен ранней молодости. Больше того, все было так и устроено, чтоб создать в человеке именно такое ощущение, – гранитные блоки, застывшая стража, невидимый источник света над Лениным и сам его труп, ссохшийся и белый, как известковый, с редкими волосинками, как будто их кто-то сажал. Несмотря на все свое уважение к ленинскому гению, мне казались неестественными и, главное, антиматериалистическими и антиленинскими эти мистические сборы возле ленинских останков.

Даже если бы мы были заняты, мы захотели бы увидеть Ленинград – город революции и красоты. Я с этой целью посетил Жданова, и он любезно согласился с поездкой. Но я заметил в нем и сдержанность. Встреча продолжалась не дольше десяти минут. Однако он не забыл спросить, что я думаю о заявлении Димитрова в "Правде" (21 января 1948 г.) в связи с его поездкой в Бухарест, во время которой он высказался за координацию промышленного планирования и создание таможенной унии между Болгарией и Румынией. Я сказал, что заявление мне не нравится: оно определяет болгаро-румынские отношения изолированно и преждевременно. Жданов тоже не был доволен этим заявлением, хотя не назвал причины, – она вскоре обнаружилась, и я еще о ней скажу более подробно.

Примерно в это время в Москву прибыл представитель югославской внешней торговли Богдан Црнобрнья, и, поскольку ему не удавалось разрешить главные вопросы с советскими учреждениями, он насел на меня, чтобы я с ним посетил Микояна, министра внешней торговли.

Микоян принял нас холодно, не скрывая нетерпения. Среди прочего мы хотели, чтобы русские отдали нам обещанные прежде железнодорожные вагоны из своих оккупационных зон – многие из них были забраны из Югославии, а русские их все равно не могли использовать из-за более широкой колеи.

– А как это вы себе представляете – на каких условиях мы должны их отдать, по какой цене? – спросил Микоян.

Я ответил:

– Просто подарите их нам!

Он коротко ответил:

– Я занимаюсь не подарками, а торговлей.

Напрасно мы с Црнобрньей настаивали на перемене договора о продаже советских фильмов, неравноправного и невыгодного для Югославии. Под предлогом, что другие восточноевропейские страны могли бы посчитать это прецедентом, Микоян отказался даже рассматривать этот вопрос.

Но он сразу заговорил по-иному, когда разговор пошел о югославской меди, – тут он предложил нам оплату в любой валюте или товаром, причем вперед за любое количество.

Так мы ничего от него не добились – только продлили бесплодные и бесконечные разговоры. Было ясно: колеса советской машины заторможены в югославском направлении.

Поездка в Ленинград внесла облегчение и свежесть.

До посещения Ленинграда я не верил, что что-либо может превзойти по жертве и героизму повстанческие области и партизан Югославии. Но Ленинград превосходил югославскую революционную действительность – может быть, не столько геройством, сколько коллективной жертвенностью. В миллионном городе, отрезанном от тыла, без топлива и питания, под непрерывными налетами тяжелой артиллерии и авиации умерло в зиму 1941/42 года от холода и голода около 300 000 душ, люди доходили до людоедства, но мысль о сдаче даже не появлялась. Но это общая картина.

Только когда мы столкнулись с реальностью – с конкретными случаями жертвенности и геройства и живыми людьми, которые их совершали или были их свидетелями, мы ощутили всю грандиозность ленинградской эпопеи и увидели, на что способны человеческие существа – русский народ, когда под ударом находятся основы их духовного, государственного и иного существования.

Встреча с руководящими работниками Ленинграда добавила к нашему восхищению человеческую теплоту. Это были в большинстве своем простые, образованные и трудовые люди, которые пронесли на своих плечах и еще несли в своих сердцах трагическое величие города. Но они жили монотонной жизнью и обрадовались встрече с людьми из других краев и другой культуры. Мы легко и быстро нашли с ними общий язык – как люди со схожей судьбой. И хотя мы и не думали в их присутствии упрекать советское руководство, все же мы смогли заметить, что эти люди подходят к жизни своего города и граждан более непосредственно и по-человечески, чем Москва.

Мне казалось, что с ними я быстро нашел бы общий политический язык – потому, что нашел человеческий.

Право, я не удивился, когда через два года узнал, что эти люди не избежали тоталитарных жерновов – уже потому, что посмели быть людьми.

Но в этой светлой и печальной ленинградской поездке было и неприятное пятно – наш сопровождающий Лесаков. И в то время в Советском Союзе можно было встретить работников, вышедших из рабочих и народных низов. И по Лесакову – по его недостаточной грамотности и простоте – было видно, что он вчерашний рабочий. Но эти недостатки не были бы изъяном, если бы он не пытался их прятать и не предъявлял бы весьма назойливо претензий, превышающих его возможности. На самом-то деле он пробился наверх не собственными силами и умением, его вытащили на поверхность и ввели в аппарат Центрального комитета, где он занимался югославскими делами. Он был смесью разведчика и партийного работника и, появляясь в партийной роли, неуклюже собирал информацию о югославской партии и ее руководителях.

Небольшой, с шишковатым лицом и желтыми мелкими зубами, с галстуком, свисшим набок, и рубахой, выпроставшейся из брюк, вечно боящийся показаться некультурным, Лесаков был бы даже симпатичен, если бы был скромным трудящимся человеком, не занимал такой крупной должности и не вызывал нас – главным образом именно меня – на неприятные дискуссии. Он хвастал, что "товарищ Жданов вычистил всех евреев из аппарата Центрального комитета!", – и одновременно расхваливал венгерское Политбюро, которое в то время состояло почти исключительно из евреев-эмигрантов. Я подумал, что с точки зрения советского руководства, несмотря на его скрытый антисемитизм, для Венгрии хороши были именно евреи, причем потерявшие венгерские корни – и поэтому полностью зависящие от его воли.

Я уже слыхал и сам заметил, что в Советском Союзе, когда кого-нибудь ликвидируют, не имея для этого убедительных причин, то обыкновенно через секретных сотрудников распространяют о нем какую-нибудь гнусность. Так и Лесаков мне "по секрету" рассказал, что маршал Жуков отодвинут на задний план за грабеж драгоценностей в Берлине. "Знаете, товарищ Сталин не терпит аморальности!" А начальник Генштаба генерал Антонов, "подумайте, обнаружено, что он по происхождению еврей!"