Изменить стиль страницы

– Евреев в Югославии вообще немного, и в большинстве они принадлежали к среднему слою. – Я добавил: – Единственный выдающийся коммунист-еврей это Пьяде, но и он больше чувствует себя сербом, чем евреем.

Сталин начал вспоминать:

– Пьяде, небольшой, в очках? Да, помню, он был у меня. А каковы его функции?

– Член Центрального комитета, старый коммунист, переводчик "Капитала", – объяснил я.

– А у нас в Центральном комитете евреев нет! прервал меня он и начал вызывающе смеяться:

– Вы антисемиты! И вы, Джилас, и вы антисемит! Этот смех и его слова я понял, как и следовало, в обратном смысле – как выражение его антисемитизма и вызов, чтобы я высказал свое мнение о евреях, в особенности о евреях в коммунистическом движении. Я молчал и посмеивался – это мне было нетрудно, поскольку я антисемитом никогда не был, а коммунистов разделял только на хороших и плохих. Но Сталин вскоре и сам оставил эту скользкую тему, удовлетворившись циничным вызовом.

Слева от меня сидел молчаливый Молотов, а справа многословный Жданов. Последний рассказывал о своих контактах с финнами и с уважением говорил об их аккуратности при поставке репараций:

– Все точно вовремя, в прекрасной упаковке и отличного качества.

Он закончил:

– Мы сделали ошибку, что их не оккупировали, – теперь бы все было уже кончено, если бы мы это сделали.

Сталин:

– Да, это была ошибка, – мы слишком оглядывались на американцев, а они и пальцем бы не пошевелили.

Молотов:

– Ах, Финляндия – это орешек!

Жданов как раз в это время организовывал встречи с композиторами и готовил постановление о музыке. Он любил оперы и между прочим спросил меня:

– А у вас в Югославии есть оперные театры?

Удивленный его вопросом, я ответил:

– В Югославии оперы идут в девяти театрах! – и одновременно подумал: как мало они знают о Югославии. Видно, что они ею интересуются только как географической областью.

Жданов, единственный из всех, пил апельсиновый сок. Объяснил, что из-за болезни сердца. Я его спросил:

– А какие последствия могут быть от этой болезни?

Сдержанно улыбнувшись, он ответил с обычной иронией:

– Могу умереть в любой момент, а могу прожить очень долго.

Действительно, было заметно, что он чрезмерно возбуждается, что у него нервная, повышенная реакция.

Новый план был только что принят, и Сталин, не обращаясь ни к кому определенно, подчеркнул, что надо бы повысить заработную плату преподавательскому составу. Затем он сказал мне:

– Наши преподаватели очень хороши, а зарплата у них низкая, надо что-то предпринимать.

Все согласились с ним, а я не без горечи вспомнил про низкое жалованье и плохие условия жизни югославских работников просвещения и про свое бессилие им помочь.

Вознесенский все время молчал – он держался как младший среди старших. Сталин обратился к нему непосредственно только один раз:

– Можно ли вне плана выделить средства для постройки канала Волга – Дон? Дело очень важное! Мы должны изыскать средства! Страшно важное дело и с военной точки зрения: в случае войны нас могли бы вытеснить с Черного моря – наш флот слаб и еще долго будет слабым. А что бы мы в таком случае делали с судами? Подумайте, как пригодился бы нам черноморский флот, если бы мы его во время Сталинградского сражения имели на Волге! Этот канал имеет первостепенную – первостепенную важность.

Вознесенский согласился, что средства необходимо изыскать, вынул записную книжечку и записал.

Меня уже давно занимали два вопроса – почти частные, и я хотел узнать мнение Сталина.

Один был из области теории: ни в марксистской литературе, ни в другой я не нашел объяснения разницы между словами "народ" и "нация", а поскольку Сталин давно считался среди коммунистов знатоком национального вопроса, я спросил его мнение, добавив, что об этом он не говорил в своей статье о национальном вопросе. Она была опубликована еще до первой мировой войны, и с тех пор считалось, что в ней выражена подлинная большевистская точка зрения*.

В мой вопрос сначала вмешался Молотов:

– Это одно и то же – народ и нация.

Но Сталин не согласился:

– Нет, вздор! Это разные вещи! – и начал разъяснять: – Нация – это уже известно что: продукт капитализма с определенными характеристиками, а народ – это трудящиеся определенной нации, то есть трудящиеся с одинаковым языком, культурой, обычаями.

А насчет своей книги "Марксизм и национальный вопрос" он заметил:

– Это точка зрения Ильича, Ильич книгу и редактировал.

Второй вопрос относился к Достоевскому. Я с ранней молодости считал Достоевского во многом самым большим писателем нашего времени и никак не мог согласиться с тем, что его атакуют марксисты. Сталин на это ответил просто:

– Великий писатель – и великий реакционер. Мы его не печатаем, потому что он плохо влияет на молодежь. Но писатель великий!

Мы перешли к Горькому. Я сказал, что считаю самым значительным его произведением – как по методу, так и по глубине изображения русской революции – "Жизнь Клима Самгина". Но Сталин не согласился, обойдя тему о методе:

– Нет, лучшие его вещи те, которые он написал раньше: "Городок Окуров", рассказы и "Фома Гордеев". Что же касается изображения русской революции в "Климе Самгине", так там очень мало революции и всего один большевик – как бишь его звали: Лютиков, Лютов?!

Я поправил:

– Кутузов, Лютов совсем другое лицо.

Сталин продолжал:

– Да, Кутузов! Революция там показана односторонне и недостаточно, а с литературной точки зрения его ранние произведения лучше.

Мне было ясно, что Сталин и я не понимаем друг друга и что мы не сошлись бы во вкусах, хотя я и раньше слыхал мнения крупных писателей, которые, как и он, считали названные им произведения Горького наилучшими.

Говоря о современной советской литературе, я – как более или менее все иностранцы – указал на Шолохова. Сталин сказал:

– Сейчас есть и лучшие, – и назвал две неизвестных мне фамилии, одну из них женскую.

Дискуссии по поводу "Молодой гвардии" Фадеева, которую тогда уже критиковали из-за недостаточной партийности ее героев, я избегал. Мои упреки в ее адрес были как раз противоположного свойства – схематизм, отсутствие глубины, банальность. То же самое я думал и об "Истории философии" Александрова.

Жданов рассказал о замечании Сталина по поводу любовных стихов К. Симонова: "Надо было напечатать всего два экземпляра: один для нее, второй для него!" – на что Сталин хрипло рассмеялся, сопровождаемый хохотом остальных.

Вечер не мог обойтись без пошлости, – конечно, со стороны Берии. Меня заставили выпить стопку перцовки. Берия, скаля зубы, объяснил, как эта водка плохо воздействует на половые железы, употребляя при этом самые грубые выражения. Пока Берия говорил, Сталин внимательно смотрел на меня, готовый расхохотаться. Заметив мою кислую реакцию, он остался серьезным.

Но и без этого я никак не мог отогнать от себя мысль о поразительном сходстве между Берией и королевским белградским полицейским Вуйковичем – оно усилилось до такой степени, что я просто физически ощущал, будто нахожусь в мясистых и влажных лапах Вуйковича-Берии.

Но выразительнее всего была атмосфера, царившая независимо от произнесенных слов и даже вопреки им во время всего этого шестичасового ужина. За всем, что говорилось, постоянно ощущалось что-то более важное – нечто, что надо было высказать, но что начать высказывать никто не умел или не смел. Натянутость беседы и выбора тем способствовала тому, что это нечто ощущалось как реальность, почти доступная слуху. Внутренне я даже безошибочно знал его содержание: критика Тито и югославского Центрального комитета – в данном положении равносильная вербовке меня на сторону советского правительства. Особенную активность проявлял Жданов, не чем-то конкретным, ощутимым, а внесением какой-то особой сердечности, интимности в отношения и в разговор со мной. Берия смерил меня своими полузакрытыми зеленоватыми жабьими глазами, а выражение самодовольной иронии не сходило с его четырехугольных мягких губ. Над всем и над всеми был Сталин – внимательный, весьма размеренный и холодный.