Изменить стиль страницы

Я начал разъяснять: Наку Спиру противился связи Албании и Югославии, он самоизолировался в собственном Центральном комитете. Но я еще не окончил, а Сталин неожиданно для меня сказал:

– У нас в Албании нет никаких особых интересов. Мы согласны на то, чтобы Югославия проглотила Албанию! – При этом он сложил вместе пальцы правой руки и поднес их ко рту, как бы глотая.

Меня удивил, почти ошеломил сталинский способ выражения и его жест, но не знаю, отразилось ли это на моем лице, потому что я попытался превратить все в шутку и воспринял как обычный сталинский грубоватый и красочный способ высказывания мыслей. Я снова начал объяснять: мы хотим не проглатывать, а объединяться!

Но тут вмешался Молотов:

– Так это и значит проглотить!

А Сталин – опять с этим своим жестом:

– Да, да, проглотить. Но мы с этим согласны: вам надо проглотить Албанию – чем скорее, тем лучше.

Вся атмосфера, несмотря на такой метод выражения, была сердечной и более чем дружеской. Даже и Молотов фразу о проглатывании произнес почти с шутливой любезностью, для него не такой уж частой.

К сближению и объединению с Албанией я подходил с искренними и, естественно, революционными побуждениями. Я, как и многие другие, считал, что объединение при действительно добровольном согласии албанского руководства принесло бы не только непосредственные выгоды и Югославии, и Албании, но одновременно покончило бы с традиционной нетерпимостью и конфликтами между сербами и албанцами. И – что, по моему мнению, было особенно важно – это дало бы возможность присоединить значительное и компактное албанское меньшинство к Албании как отдельной республике в югославско-албанской федерации. Любое другое решение проблемы албанского национального меньшинства в Югославии казалось мне нереальным, так как просто передача Албании югославских территорий, населенных албанцами, вызвала бы непреодолимое сопротивление и в самой югославской коммунистической партии.

Я ни тогда, ни сегодня не мог оспаривать естественное право албанцев на объединение, тем более что требовал такого же права и для югославов – в данный момент, например, от Италии. К Албании и албанцам я относился, кроме того, с особой симпатией, которая могла только укрепить идейность моих побуждений: албанцы, в особенности северные, по характеру и образу жизни сродни черногорцам, из которых я происхожу, а их жизнеспособность и воля к сохранению своей самобытности таковы, что подобных им мало в истории человечества.

Мне, конечно, и в голову не приходило отказаться от точки зрения руководства моей страны и согласиться со Сталиным, но слова Сталина немедленно вызвали у меня две мысли: первую о том, что с югославской политикой в Албании что-то не в порядке, а вторую – что Советский Союз объединился с балтийскими странами, именно проглатывая их, – замечание Молотова прямо говорило об этом.

Обе мысли слились в одно тягостное ощущение.

Может быть, в югославской политике по отношению к Албании и есть что-то неясное и непоследовательное, подумал я, но она далека от "проглатывания". У меня мелькнула мысль, что эта политика не отвечает стремлениям албанских коммунистов, которые я, как коммунист, приравнивал к воле албанского народа. Почему застрелился Наку – ведь он был гораздо больше коммунистом и марксистом, чем "мещанином" и "националистом"? А что, если албанцы – как и мы, югославы, в отношениях с Советским Союзом – хотят иметь свое собственное государство? Если объединение осуществлять против воли народа, используя изоляцию и бедность Албании, не поведет ли это к непоправимым конфликтам и трудностям? Характерные и древние как этническое целое, албанцы как нация молоды – отсюда непреодолимое и неизжитое национальное сознание. Не воспримут ли они объединение как потерю независимости, как отказ от самобытности?

Что касается второй мысли – о том, что СССР проглотил балтийские страны, – то я связывал ее с первой, повторяя и доказывая себе: мы, югославы, на объединение с Албанией не пойдем, не смеем пойти таким путем. А что какая-либо империалистическая сила, вроде Германии, подавит Албанию и использует ее как базу против Югославии – такой опасности не существует.

Но Сталин возвратил меня к реальности:

– А что Ходжа, что он за человек, по вашему мнению?

Я избегал прямого и ясного ответа, но Сталин выразил именно то мнение, которое создалось о Ходже в югославских верхах:

– Он мещанин, склонный к национализму? Да, и мы так думаем. Кажется, там самый твердый человек Дзодзе?

Я подтвердил его наводящие вопросы.

Сталин окончил разговор об Албании, который не продолжался и десяти минут:

– Между нами нет расхождений. Вот вы лично и составьте Тито от имени советского правительства телеграмму об этом и пришлите мне ее завтра.

Боясь, что не понял, я переспросил, а он повторил, что я должен составить телеграмму югославскому правительству от имени советского правительства.

Сначала я воспринял это как знак особого ко мне доверия и как высшую степень одобрения югославской политики по отношению к Албании. Но, составляя эту телеграмму на следующий день, я подумал, что она может быть когда-то использована против правительства моей страны и сформулировал ее осторожно и очень коротко – примерно так:

"Вчера в Москву прибыл Джилас, и на встрече, состоявшейся в тот же день, обнаружилось полное единодушие между советским правительством и Югославией по вопросу Албании".

Эта телеграмма югославскому правительству никогда отправлена не была, но и не была использована против него в последовавших конфликтах между Москвой и Белградом.

Остальная часть разговора тоже продолжалась недолго и вращалась вокруг несущественных вопросов – размещения Коминформа в Белграде, его печатного органа, здоровья Тито и тому подобного.

Выбрав удобный момент, я поставил вопрос об оборудовании для югославской армии и военной промышленности. Я указал, что мы часто наталкиваемся на трудности в делах с советскими представителями, что они отказывают нам то в одном, то в другом, отговариваясь "военной тайной". Сталин встал, воскликнул:

– У нас нет от вас военных тайн. Вы дружественная социалистическая страна – у нас от вас нет военных тайн.

Затем он подошел к рабочему столу, вызвал по телефону Булганина и коротко приказал ему:

– Здесь югославы, югославская делегация, их надо немедленно выслушать.

Весь разговор в Кремле продолжался около получаса, потом мы отправились ужинать на сталинскую дачу.

Мы сели в автомобиль Сталина, как мне показалось, тот же самый, в котором мы с Молотовым ехали в 1945 году. Жданов сел сзади, справа от меня, а перед нами на запасных сиденьях – Сталин и Молотов. Во время поездки Сталин на перегородке перед собой зажег лампочку, под которой висели карманные часы, – было около двадцати двух часов, и я прямо перед собой увидел его уже ссутулившуюся спину и костлявый затылок с морщинистой кожей над твердым маршальским воротником. Я подумал: вот это один из самых могущественных людей нашего времени, здесь и его сотрудники – какая бы это была сенсационная катастрофа, если бы сейчас между нами взорвалась бомба и разнесла бы нас на куски! Но это была мгновенная нехорошая мысль, и настолько неожиданная для меня самого, что я пришел от нее в ужас и в Сталине с печальной симпатией увидел дедушку, который в течение всей своей жизни, и сейчас вот тоже, заботился об успехе и счастье всего коммунистического рода.

Ожидая приезда остальных, Сталин, Жданов и я остановились возле карты мира в холле. Я снова засмотрелся на Сталинград, очерченный синим карандашом, – Сталин снова это заметил, и от меня опять не ускользнуло, что это ему приятно. Жданов тоже уловил этот обмен взглядами, включился в него и заметил:

– Начало Сталинградского сражения.

Но Сталин ничего не сказал.

Насколько я помню, Сталин начал отыскивать на карте Кёнигсберг, потому что его следовало переименовать в Калининград, – и мы натолкнулись на места вокруг Ленинграда, которые еще с екатерининских времен назывались по-немецки. Сталину это не понравилось, и он сказал кратко Жданову: