Дениз договорилась: она будет приходить сюда каждый вечер. Мишо улыбнулся, услышав, с какой простотой она ко всем обращалась: «Товарищ», – будто всю жизнь так говорила.
Он пошел ее проводить. Купил каштаны; она грела каштанами иззябшие пальцы и рассказывала о своей жизни:
– Бухгалтер – ужасный ворчун: «Снова я из-за вас посадил кляксу!» А заведующий – фашист и подлец. Уверяет, что они уже взяли Мадрид. Мне он предложил: «Пойдем в кино». Намекнул, что от него зависит повысить жалованье или прогнать. Я ему ответила, что у меня ревнивый любовник, который стреляет без промаху. Сразу отстал.
Они смеялись: им было весело – в этакий туман, когда не знаешь, куда ступить, они нашли свое счастье.
А потом Мишо сказал:
– Послезавтра уезжаю.
– Туда?
Он кивнул головой.
– Мишо, вы вернетесь?
Он молчал.
– Я знаю, что вы вернетесь.
Он не отвечал: ему вдруг стало грустно. Почему все вышло так нескладно?.. Ведь они встречались, разговаривали, а о чем-то не поговорили… Теперь он уезжает…
– Мишо, я хочу, чтобы вы вернулись.
И Мишо, снова повеселев, сказал:
– Конечно, вернусь! Победим, и вернусь. А тогда…
Вот и гостиница! Маленький красный огонек еле виден; они чуть было не прошли мимо. Простились они просто, как всегда. Но Дениз вдруг оглянулась, кинулась к Мишо и неловко поцеловала его в щеку. Когда он опомнился, ее уже не было. Он долго стоял один и улыбался. Плыл туман, весь пронизанный светом.
30
В тот вечер, когда рабочие «Сэна» собрались, чтобы отпраздновать отъезд своих товарищей в Испанию, газеты сообщили о заявлении советского представителя в лондонском комитете. Несколько строк сухой телеграммы взволновали рабочий Париж. На улицах, в метро, в кафе люди говорили: «Теперь испанцы не одни!»
Мишо чувствовал себя именинником: к радости отъезда прибавилась другая – торжество идеи, которой он посвятил жизнь; и, волнуясь, он начал свою речь:
– Как долго это было только мечтой! О чем мечтал затравленный Бабеф, вдохновляя санкюлотов Сент-Антуана? Перед казнью он сказал судьям: «Наша революция только предтеча другой, более великой и прекрасной!» В сорок восьмом блузники умирали под пулями гвардейцев: «Работа или смерть!» Коммунизм для них был смутной мечтой, волшебным хлебом, сказочными мастерскими; и отцы, умирая, говорили детям: «Придет социальная!..» Суеверно они не называли ее по имени. А дети подняли знамя Коммуны. Форты Парижа защищались, как теперь Мадрид. Версальцы расстреляли десятки тысяч лучших; и, ожидая пули, пленные в оранжереях Версаля кричали: «Она придет!» Это было мечтой. За нее умирали стачечники Фурми. За нее погиб Жорес. О ней бредили солдаты в казематах Вердена, в окопах Шампани. Эта мечта стала жизнью, страной, огромным государством. И этого больше ничто не скроет, не вычеркнет. Мы идем сражаться не за то, что может быть, но за то, что существует.
По приказу Блюма и Виара граница была закрыта. Однако каждый день сотни добровольцев пробирались через Пиренеи. Одни в поезде, с бумагами торговых представителей или журналистов, другие пешком, по горным тропинкам.
Вместе с Мишо поехали еще восемь рабочих, для которых достали соответствующие документы. Мишо ехал как специальный корреспондент «Ла вуа нувель» – бумажку раздобыл Пьер. Девяносто четыре добровольца отправились в Перпиньян; оттуда их должны были перебросить в Каталонию.
Поезд отходил в восемь часов вечера. На подземном вокзале Орсэ собралось много провожающих. Возле вагонов первого и второго классов стояло несколько человек; смеялись молодожены; старичок покупал журнал с голой женщиной на обложке; дама в окне нервно теребила букет. Носильщики подбрасывали чемоданы с пестрыми наклейками гостиниц всего мира. Уезжали коммерсанты, парижанки, решившие отдохнуть на юге от осенних туманов, чиновники, направлявшиеся в Алжир. Кое-кто говорил об испанских событиях: «Мадрид не сегодня-завтра возьмут. А тогда все успокоится…»
Возле вагонов третьего класса стояла необычная толпа. Здесь тоже были цветы – красные розы и гвоздики; среди дыма они казались крохотными флагами. Пришли друзья, товарищи, матери и жены добровольцев. Сказанные вполголоса слова любви и верности перебивались радостным гулом: «Теперь не возьмут Мадрида», криками, песнями. Дениз затерялась в толпе, и только когда кондуктор крикнул «садиться», она пробралась вперед и, взяв Мишо за рукав, тихо сказала:
– Я буду ждать.
Раздался свисток, и на платформе поднялись кулаки, и кулаки показались из окон четырех вагонов, а возле вагона первого класса дама вскрикнула: «Какой срам!» – Дениз махнула платком. Сквозь туман она увидела Мишо; он кричал: «И еще как!..» Старуха, мать одного из добровольцев, плакала навзрыд; а в черноте туннеля мелькали красные огни, и оттуда неслась песня новой войны.
Мишо так устал за все последние дни, что сразу уснул. Сквозь сон он слышал грохот колес, споры, названия станций. Он проснулся на рассвете, возле Нарбонны. Поезд проезжал мимо серых озер с безлюдными берегами, поросшими ивняком. Над неподвижной водой низко кружились птицы. Потом вода стала розовой от солнца. И Мишо, ни о чем не думая, жил в эти минуты Дениз, теплотой ее руки, ее последними словами. Было это не грустью, но большой тишиной.
Вот и море! До чего оно спокойное!.. Все здесь создано для счастья: и виноградники, и южное солнце, и легкие сети рыбаков. Но война – рядом, за теми горами. Все в вагоне проснулись. Жадно смотрят люди на горы, то лиловые, то кирпично-красные: за ними – судьба.
Испанские пограничники, встречая почти пустой поезд (остались только добровольцы), подымают кулаки. Рядом с первыми развалинами ребята насвистывают «Марш Риего», беспечный и печальный.
Шесть недель спустя лейтенант батальона «Парижская коммуна» Мишо с сотней французов защищали маленькую полуразрушенную деревушку близ Мадрида. Они пришли сюда за час до рассвета. Кругом была кастильская сьерра, подобная окаменевшему морю. Как не походили эти люди на окружавший их пейзаж! Все в них было другим: и веселые подвижные лица, и шутки, и картавая речь. Они не могли слиться с жестокой и прекрасной землей, с жителями, полными важности, суровости, скрытого исступления. Дети насмешливого и ребячливого Парижа, они чувствовали себя чужестранцами; только вера в общее дело и сердечность испанцев смягчали эту тоску.
Фашисты начали наступление около семи часов утра, после короткой артиллерийской подготовки. Четыре пулеметчика погибли под снарядом. Мишо и его товарищи лежали в наспех вырытых неглубоких окопах, на верхушке холма. Они видели, как фашисты поползли по каменным уступам. Пулеметный огонь остановил врага, но вторая волна последовала за первой. Мишо скомандовал:
– Гранатами!
Это длилось несколько минут; ему казалось – весь день. Атаку отбили. Товарищ Мишо, слесарь Жантей, умер в полдень; он мучился и говорил: «Передай…», но Мишо не мог разобрать слов.
К вечеру испанский батальон сменил французов. Из сотни в живых осталось сорок два; семнадцать отправили в лазарет.
Французы развели огонь, грели распухшие ноги, варили суп. Кто-то вздохнул: «А суп-то пустой!»… Обычно на отдыхе они шутили, пели. Сегодня, несмотря на военный успех, всем было тяжело: сколько друзей они оставили на холме, среди камней и колючего кустарника! А вечер был холодный, дул ледяной ветер. Бойцы, плохо одетые, ежились. Один все время ругался: видно было, что темные слова его успокаивали. Кого он ругал: суп, ветер, фашистов, войну?..
Деревня была пуста: жители разбежались. Только в двух-трех домиках мелькали слабые огоньки. К костру из темноты как призрак подошла старуха. Это была обыкновенная крестьянка, в черном платье, с черным платком на голове. Она что-то сказала Мишо; он не понял – с трудом он выучил несколько испанских слов. Тогда старуха принесла окорок и стала показывать руками: ешь!.. Мишо вспомнил мать Жано: эта – как Клеманс… Вздыхает. Наверно, говорит: «И тебя убьют…» Как мал свет и как все понятно!