Изменить стиль страницы

Часть вторая

1

У Монтиньи собирались по вторникам. В просторном кабинете среди дыма сигар, за чашкой кофе, сопровождаемой белым ромом с Мартиники, друзья Бретейля обсуждали очередные политические вопросы. Дамы тем временем в гостиной пили чай и сплетничали. Дочка Монтиньи, Жозефина, с нетерпением ждала, когда мужчины перейдут в гостиную: она не остыла к Люсьену, который бывал у Монтиньи каждый вторник.

С победы Народного фронта прошло без малого два года. Как говорил Дессер, все утряслось. Виар хвастал: «Я научился управлять – меня теперь не замечают…» Дела шли хорошо. Заводы были завалены заказами. В магазинах продавщицы не успевали отпускать товары. Исчезли надписи «сдается»: больше не было пустующих помещений. Экономисты писали о конце кризиса и предсказывали долгий период благополучия.

Однако под покровом умиротворения скрывалось общее недовольство. Буржуа помнили июньские забастовки; они не простили Народному фронту своего страха. Сорокачасовая рабочая неделя и платные отпуска – вот причина всех бедствий! Так рассуждали не только посетители Монтиньи, но и люди скромного достатка, начитавшиеся газетных статей. Лавочница, объявляя покупательницам, что мыло снова вздорожало на четыре су, философствовала: «Ничего не поделаешь. Ведь господа рабочие разъезжают по курортам…» Крестьянин, заполняя декларацию о доходах, ворчал: «Дармоеды!» – «Дармоедами» для него были учитель, два почтовых служащих и рабочие в соседнем городке. Рабочие, в свою очередь, негодовали. Жизнь с каждым днем дорожала, и повышение заработной платы, которого они добились два года тому назад, пошло насмарку. То и дело вспыхивали забастовки. Предприниматели не уступали. Виар призывал к благоразумию. Фашисты на глазах у всех формировали боевые отряды, и рабочие спрашивали: «Кто нас защитит? Ведь не жандармы, эти только ждут часа, чтобы с нами расквитаться». В Испании еще шли бои; но фашисты отрезали Каталонию от Мадрида, и рабочие злобно бормотали: «Предали…» Предательство, как ржавчина, разъело душу народа. А газеты писали об опасности войны. По венскому Рингу прошли германские дивизии. Все гадали: куда теперь двинется Гитлер? Волновались, спорили по вечерам в кафе, потом мирно засыпали. На редкость холодная весна тысяча девятьсот тридцать восьмого года застала Париж спокойным и растерянным, сытым и недовольным.

Бретейль многое перепробовал за это время. Друзья, с которыми он встречался у Монтиньи, не знали о его разносторонней деятельности. Считая, что все зло в мнимом умиротворении, Бретейль посвятил год террористическим актам. Самые ответственные дела он поручал Грине. Это Грине поджег шесть военных самолетов, он же положил в железнодорожный туннель адскую машину. Желая припугнуть капиталистов, Бретейль поручил Грине взорвать дом, принадлежавший «Союзу предпринимателей». Бомба повредила фасад и убила сторожа.

Правая печать обвиняла в этих покушениях коммунистов. Виар отвечал журналистам уклончиво: «Характер преступлений все еще не выяснен…» Сторонники Народного фронта требовали решительных мер; желая их успокоить, Виар «раскрыл заговор». Конечно, он не тронул ни Бретейля, ни арсеналов «верных»; но полиция выволокла из разных подвалов несколько пулеметов и арестовала полсотни «верных». Виар преподнес заговор как ребяческую затею; по его указанию газеты прозвали заговорщиков «кагулярами», уверяли, будто они носят средневековые капюшоны и маски. Бретейль возмущенно заявил в палате, что правительство преследует «истинных патриотов», и арестованных вскоре выпустили.

Теперь Бретейль решил переменить тактику; он перешел от бомб к парламентским интригам, в надежде, что международные осложнения помогут ему расколоть правительственное большинство. Все стены были облеплены воззваниями: «Народный фронт ведет Францию к войне!» Друзья Бретейля, разъезжая по стране, заклинали крестьян «спасти дело мира». Предстоял очередной министерский кризис: радикалам надоели социалисты. Обложение капиталов – вот здесь-то осторожный Блюм поскользнется! Тогда может выплыть Тесса… И Бретейль ухаживал за старым адвокатом, расхваливал его речи, угощал уткой по-руански или сальми из фазанов. Тесса одобрял блюда, но держал себя осторожно; даже подчеркивал свои добрые отношения с Виаром: «Социалисты оказались хорошими французами…» Может быть, предвидя свое близкое торжество, он хотел заручиться голосами социалистов; может быть, старался успокоить левых радикалов, в частности неистового Фуже, который не называл Бретейля иначе как «гитлеровцем».

Свергнуть правительство, конечно, труднее, чем взорвать дом. Бретейлю пришлось прибегнуть к помощи новых людей. Грине и прочие «латники» теперь сидели без дела. Бретейль добился дружбы двух видных депутатов, которые зачастили к Монтиньи: Дюкана и Гранделя. Это были люди разного склада. Сын провинциального ветеринара, Дюкан в молодости знавал нужду, однако он остался в стороне от социального движения. Его идеалом была рыцарская аскетическая Франция; он мечтал о подвиге лотарингской пастушки, о труде безвестных строителей Шартрского и Реймского соборов, о нации как о целом. Во время войны он был летчиком, получил тяжелую рану; его дважды наградили. Потом увлекся политикой, проповедовал «интегральный национализм». В парламент его послали жители одного из горных департаментов. Дюкан выбрал себе место на крайней правой; но часто он смущал своих соседей неожиданными заявлениями. Так, однажды он сказал с трибуны: «Если нам предстоят ужасы новой Коммуны, я предпочту пост защитника Парижа двойной роли Тьера». Это был скромный, невзрачный человек лет пятидесяти, страдавший косноязычием. Волнуясь, он говорил настолько невнятно, что его не понимали даже близкие. В палате он выступал редко, но пользовался большим влиянием: ценили его личную порядочность и осведомленность – он был лучшим специалистом по воздухоплаванию и руководил работами авиационной комиссии. За Бретейлем он пошел, считая, что Народный фронт ведет Францию к разгрому. Бретейль старался не оттолкнуть его и никогда при нем не заикался о сотрудничестве с Германией.

Если Дюкан был хорошо известен в кругах парламентских и военных, то Гранделя знала вся страна. Грандель был молод и чрезвычайно привлекателен: тонкое лицо, нос с горбинкой, голубые мечтательные глаза; он походил на портреты Сен-Жюста. Говорил он превосходно, и даже противники, зачарованные, слушали его, как соловья. В детстве Грандель был вундеркиндом: чудесно играл на скрипке. Отец его, разбогатевший после перемирия на биржевых спекуляциях, вскоре разорился, и Грандель сам вышел в люди: писал эссе о «мистике нищеты», о «космических бурях» и социальные пьесы с аллегорическими персонажами. Несколько лет тому назад он примкнул к социалистам; выступал с большим успехом на митингах. Его выбрали в парламент. Там он вдруг объявил, что ему претит интернационализм Блюма и Виара, что он, Грандель, – француз и представитель французских рабочих, которые дорожат не Марксом, но Прудоном и не хотят жить по чужой указке. Грандель стал героем дня. Его зазывали радикалы, социалистические республиканцы, демократы. Он называл себя «независимым социалистом», но при голосованиях поддерживал правую оппозицию и сдружился с Бретейлем. У Гранделя было немало врагов; в кулуарах парламента охотно прислушивались к разговорам, порочившим репутацию молодого депутата. Уверяли, будто он слишком часто встречается с атташе германского посольства; говорили даже, что радикал Фуже раздобыл документы, компрометирующие Гранделя. Все это походило на инсинуации. Сам Грандель пренебрежительно приподымал тонкие, как будто нарисованные брови: «Старый прием – очернить противника и заодно перепутать карты! Когда придет время, я докажу, что Фуже – агент Москвы».

Года три тому назад Грандель женился на хорошенькой креолке; ее имя было Мари, но все ее звали Муш. Он везде бывал с женой; о них говорили: «неразлучники». Бывала Муш и у Монтиньи. Не принимая участия в общем разговоре, она рассеянно разглядывала старые альбомы. Сердцем Жозефина почувствовала в ней соперницу: Муш частенько поглядывала на двери кабинета и менялась в лице, увидев Люсьена.