Изменить стиль страницы

Не хороню. Ей гробик нужен.

118

Его за хлеб сколотят нам.

Отдай. Ведь ты сама рожала…

И я сказала: Не отдам, —

И бедный ломоть крепче сжала…

И сил хватило привести

Ее к себе, шепнув угрюмо:

— На, съешь кусочек, съешь… прости!

Мне для живых не жаль, не думай!"

Мне кажется, ни у кого нет таких пронзительно-зримых описаний полумертвого Ленинграда:

"А город был в дремучий убран иней.

Уездные сугробы, тишина…

Не отыскать в снегах трамвайных линий,

Одних полозьев жалоба слышна.

Скрипят, скрипят по Невскому полозья.

На детских санках, узеньких, смешных,

В кастрюльках воду голубую возят,

Дрова и скарб, умерших и больных…"

После этих строчек идет многоточие. Поставим и мы многоточие…

Потому что кончилась трагедия Ленинграда и началась трагедия Ольги Берггольц.

Она, ее вдохновение, ее невесть откуда взявшийся Божий дар остались там, в блокаде.

Недаром она писала:

"Я вмерзла в твой неповторимый лед"

Плакальщица и утешительница Ольга Берггольц умерла в осажденном городе вместе с тысячами своих безвестных героев.

"Человек был на войне убит"

Когда я беру в руки сборник «Избранное», он ошеломляет меня бездарностью и официозностью.

119

Безликий попугайский голос без всякого выражения выкрикивает набившие оскомину лозунги, раз и навсегда отлитые для газет словесные конструкции.

Вот о родине:

"… первою Россия

Европу к коммунизму поведет".

Вот о Ленине:

"Победоносному терпенью

Недаром Ленин нас учил".

Вот о Сталине:

"Мы навеки слили имя Сталин

С именем сверкающим твоим".

А вот они оба:

"Прошу!" — и Сталин входит в кабинет.

Он видит, оживлен и счастлив Ленин".

А вот весь набор сразу:

"… Революция, Отчизна,

Россия, Партия, Любовь".

Полноте, да она ли это?

Она.

И это именно то, что нужно "партии и народу". Ее превозносят до небес. Ее делают символом, монументом — называйте это как хотите.

Но существует еще и живая женщина — поэт Ольга Берггольц, стихи которой нравились Ахматовой. Она со страхом чувствует, что теряет речь, так же, как и ее нынешние персонажи.

"Они слова 'Интернационала'

Произносили, вместо слов своих".

Ольга Федоровна еще пытается писать. Из-под ее пера выходит монстр: чудовищно-неуклюжая, напыщенная поэма "Первороссийск".

120

Тогда, отчаявшись в стихах, она пишет повесть "Дневные звезды". С радостью отметим, там есть и прекрасные страницы. Но вся повесть как бы на котурнах, а главное отличие военной Берггольц — простота и естественность.

И она умолкает. Не совсем, но почти.

"День поэзии" еще печатает каждый год ее подборки, но это старые вещи, которые она не публиковала когда-то, считая их поэтическими отходами.

Среди славословий она чувствует себя абсолютно одинокой — и в творчестве, и в человеческой, женской жизни.

Первого мужа убили, второго похоронила, третий оставил.

"Теплый ротик ребенка не тронет сухого соска" — пусть эту строчку написала не она, а Маргарита Алигер — все равно это о ней.

Поэзия поманила и покинула, как будто ее дали взаймы.

Что же осталось? Искусственно поддерживаемая слава?

Разве можно жить одним прошлым?

И я перехожу к самому трудному.

Длинен, нескончаемо длинен список талантливых русских людей, погибших от пьянства. И внизу, под этим горестным столбцом, я ставлю и ее имя.

Она была в ореоле, вроде святой, но ее (как и Михаила Светлова) лишали возможности выступать, не допускали на экран телевизора. Всех испугало бы морщинистое, отекшее от алкоголя лицо. И к тому же, это нарушило бы канонический образ.

Скульптор Василий Остапов рассказывает:

— Пригласить Ольгу Федоровну в мастерскую было невозможно, и я лепил ее портрет у нее, в ванной комнате, — верхний свет, удобно. Да и грязи много.

А она лежала в комнате — на неубранной постели, пьяная.

Пройду по коридору, погляжу на нее, и назад — за работу.

А иногда слышу, пробирается она по стеночке и бормочет:

121

"Идет бычок, качается,

Вздыхает на ходу:

Ох, доска кончается,

Сейчас я упаду".

Откроет дверь на кухню, нальет стакан — и в постель. А когда я показал ей, что получилось, отвернулась и заплакала:

— Ой, Васенька, неужели я такая страшная?

Остапов обрывает рассказ и добавляет последнюю — до озноба — фразу:

— Потом я ее из глины в дерево перевел.

Анна Ахматова в стихотворении "А там мой мраморный двойник…" писала:

"Холодный, белый, подожди,

Я тоже мраморного стану".

Но Берггольц не желала быть ни мраморной, ни бронзовой. Она исступленно кричала: "Не вбит еще крюк, на котором повешусь!"

Она не хотела своей судьбы. Она уверяла себя, что это не конец, что жизнь не может завершаться так бесплодно.

"Я знаю о многом. Я помню. Я смею.

Я тоже чего-нибудь страшного стою".

Но это был конец. И когда она поняла, осталось только одно: последнее, простительное ей тщеславие.

Умирая от цирроза печени, она молила:

"Похороните меня на Пискаревском кладбище".

Почему этого не сделали?

Почему, превратив ее в памятник при жизни, отказались выполнить ее последнюю просьбу и не воздали ей посмертную почесть — ей, чьи надписи выбиты на плитах ленинградского пантеона?

Чего боялись?

Неужели для нее не нашлось бы места?

И я закрываю тетрадь с чувством недоумения, боли и стыда.

122

Эвакуация

БОРИСОВА ГРИВА –

Двое подростков вытащили меня с трудом из вагона и опустили в липкую грязь между поездами. Все ушли. Мама тоже ушла во мрак, чтобы поискать кого-нибудь из мужчин, которые могли бы донести меня до машин, еле слышно гудящих вдали.

Я лежал в холодном месиве между двумя поездами и все время ждал, что один из них тронется и затянет меня под колеса — переползал поближе то к одному, то к другому.

Мама вернулась примерно через час — как она нашла меня, не знаю (путей и составов было много).

Потом истощенный человек, хрипло дыша, тащил меня на икорках и бормотал:

— Ой, тяжко! Не донесу!

Смутно помню сарай с нарами. Про кого-то говорили:

— Выдали ему на дорогу хлеб, а он набросился сразу и умер.

Вскоре меня положили на носилки и понесли к грузовикам. У машин шла ожесточенная борьба. Дважды носилки пытались столкнуть обратно в руки санитаров.

125

Наконец тронулись через озеро в сторону Кобон. Лед таял, и колеса были наполовину скрыты под водой.

Все мне снится местечко Кобоны,

Все назад я гляжу, не боясь:

Стон моторов и беженцев стоны,

Вещи брошены в лютую грязь.

Я без дома, как ветка, засохну,

Я умру в этом поле нагом…

Ничего. Не погибну. Не сдохну.

Уноси меня к югу, вагон.

Увози меня к югу, теплушка.

Я измучен. Подвинься, сержант.

Словно чая зеленого кружку,

Поднесу я к губам Самарканд.

По-узбекски бормочет арык нам,

Все вокруг — в голубом, золотом…

Не могу! Не хочу! Не привыкну!

Лучше в гости приеду потом.

Я вернусь в свой расстрелянный город,

В злую юность свою — в Ленинград.

И когда мне исполнится сорок,

Он прекраснее станет стократ.

А когда пятьдесят мне подкатит

И сдавать мое сердце начнет,

Он меня, словно ветер, подхватит,

Петушиное слово шепнет.

Будет день этот в облачной пене,

Будет память, как шрам ножевой, —

И спущусь я к Неве по ступеням,

И воды зачерпну я живой.

126

НЕ СКАЗАВ НИ СЛОВА-

Где он, сосед по купе, убийца мамы — молодой, холеный? Утром, не сказав нам ни слова, не предупредив, он привел патруль и снял с поезда отекшую от голода женщину и ее парализованного сына, потому что ночью они чесались. И мы добирались от Рязани до Ташкента больше месяца. А тот поезд домчал бы нас за три дня. И мама была бы жива, была бы жива…