Изменить стиль страницы

– Что?

– Он же весь в отца.

– Несколько месяцев назад ты это же сказал про Филипа, когда его застукали в школе с сигаретой. Что натворил твой второй херувимчик?

– Познакомился с прекрасным полом. В четырнадцать лет познал женщину.

– Стибрил один из твоих журналов? Джеффри вздохнул.

– Сказать?

– Скажи.

– Я им очень доволен. Когда он с Дженни был в кухне наедине, я проходил мимо и увидел: он целует ее в щеку. Потрясающе.

– Да уж. – Она пожала плечами. – А она что?

– Улыбалась ему.

– Значит, парень взрослеет.

– Именно. А она просто кошечка – для своего возраста.

– Оставь свои грязные фантазии при себе. Они выкурили сигареты и тут же зажгли новые.

– Все-таки он совсем еще мальчик, Джеффри.

– Четырнадцать лет – это в наши дни уже не мальчик. Девицы в одиннадцать лет рожают.

– Джеффри, уж не хочешь ли ты…

– Что? Господи, надеюсь, до этого дело не дошло. Сейчас? Пока что это предстоит Филипу. Но что она хорошенькая – это факт. Приятно, что сын – человек со вкусом, весь в отца. Очень хорошенькая.

– Он еще совсем мальчик.

ГЛАВА 21

В воскресенье с утра я пытался заниматься у себя в комнате, но услышал крики моих детей. Я высунулся из окна – где они? Не видно. С чего бы им вздумалось кричать? Я быстро поднялся на крышу, оттуда был виден сад Холландов. Оказалось, они играли в футбол. Мои голубки гоняли по саду какой-то надутый пузырь. Там был и отец Тристрама, иногда он тоже лениво пинал этот «мяч». Еще один футболист нашелся. Игруля.

Зрелище было не самое захватывающее. Если весь шум – из-за куска резины, тогда спасибо, обойдемся. Я вернулся в комнату и принялся мечтать – вот получу права, тогда детишки вообще будут есть из моих рук. Может, даже заявятся ко мне в Кембридж, я поведу их по студенческому городку, а они будут висеть у меня на плечах всем на радость и удивление, я же буду просто улыбаться. Я засел за уроки, стараясь не обращать внимания на их вопли, все время напоминая себе, из-за чего они, собственно, вопят. Потом пришло время ланча, за ним наступили воскресные предвечерние часы, а в это время в Кентербери кричать не полагалось. Соборный городок, воскресенье – день Господа, а, стало быть, никаких криков – только сон, книжка, работа по дому, все дети сидят за уроками и умирают от желания посмотреть по телевизору очередную серию какой-нибудь туфты.

Я усердно просидел за книжками до вечера, пока не услышал их пересвист. Посмотрел на часы – половина восьмого. Не рановато ли? Сейчас зашебуршатся, поползут по своим садовым дорожкам. Но я ничего не услышал и через пять минут сам пошел к сараю. Их там не было. Интересно, где же им быть в воскресенье вечером, этим малолеткам? Пошли просто погулять? Едва ли, слишком холодно, да и вообще, куда им идти? Тогда где они? У него либо у нее? Вернувшись к дому, я вышел за калитку. Дверь гаража Холландов стояла приоткрытой, их большой машины не было. Ага, значит, они в доме Холландов! Я снова проскользнул в сад и перелез через забор на их территорию. Главное – ни на что не наступить. Занавески на стеклянных дверях в гостиную были раздвинуты, комнату подсвечивало мерцание цветного телевизора. Пробравшись к углу сада, я спрятался за яблоней.

Детишки сидели на большущем кожаном диване, и хотя по телевизору шел фильм про войну, они кивали головами в такт музыке. Потом Дженни поднялась, подошла к стереосистеме и переставила пластинку. Не жизнь, а сказка. Вернулась к дивану, плюхнулась на живот и головой зарылась в колени Тристрама. Подвинула голову чуть выше, и он стал поглаживать ее волосы. А потом – так легко и просто – ее рука нашарила его ширинку. Он запротестовал. А я? Я просто вышел в сад погулять и тут – такое представление. По высшему разряду. За бесплатно. Где мой любимый табурет?

Она расстегнула молнию на его брюках и стянула их на несколько дюймов. Ничего не видно – все скрыто за ее головой. Тристрам сначала смеялся в голос, но вдруг умолк. Притянул ее лицо к своему, и они поцеловались, она играла с ним обеими руками, он обеими руками тискал ее под блузкой. Одна пуговичка отломилась – они не заметили. Р-раз – и скатились с дивана на пол. Наконец-то шикарный крупный план, в цвете. Я обхватил рукой яблоню. По полу они покатились к краю дивана. Еще несколько футов – и они выкатятся из поля моего зрения. Эй, стоп, приехали! Я же должен все видеть! Должен! Должен. Нет, не слышат, катятся себе дальше, и вот уже их головы исчезли за диваном. Ну, куда вы! Стоп! Они подвинулись еще дальше. Его рука судорожно стаскивала с нее блузку – и тут верхние половины их тел скрылись из вида. Черт, черт! Ее рука утонула в его брюках, его рука орудует у нее под юбкой. Еще откатились. Да куда же вы, черт вас дери! Сползли вниз ее трусики, его брюки, и они подвинулись еще дальше. Остановились. Оставили мне на обозрение только ступни. Тьфу ты! Тьфу! Что за хамство! Чуть поерзав, их маленькие ступни тоже исчезли. Я застонал и всем телом привалился к яблоне.

Цветной телевизор я видел до этого раз в жизни. Я расслабился и стал смотреть военный фильм. Он вошел в нее – я это чувствовал. Японские самолеты с самоубийцами пикировали на цели. Она вскрикивала, стискивала его, вонзалась в него пальцами – я это знал. Капитанский мостик американского эсминца объяло пламя. Поршень Тристрама ходил взад-вперед. Японцы разворачивались для нового захода. У моряка на палубе изо рта сочилась кровь, она стекала на подбородок и капала на рубашку. Мои дети высокой волной колыхались за диваном. Моряк утер кровь, взглянул на свою руку и, пораженный, медленно осел на палубу. Дети приближались к апогею. Самолеты снова приготовились сеять смерть. Кто-то что-то кричал пулеметчикам, и прямо на вскрике его поразил снаряд, его отшвырнуло на палубу, фонтаном брызнула кровь. Рот раскрылся. Следующий кадр – чьи-то закрывающиеся глаза. Рука в предсмертной судороге стиснулась в кулак – и тут же разжалась. Кто-то закричал. Но не я. Я даже не слышал крика. Это американский офицер – рот его открылся, глаза сомкнулись. Я в свою очередь зажмурился, потом открыл глаза. Новый налет. Но это уже не японцы, один из пилотов – Джон Уэйн. Рот его – круглое отверстие, задний проход. Тр-рах! Наверное, они уже излились. И заляпали шикарный новый ковер. Дыхание налаживается. Уэйн вовсю дает прикурить этим пилотам-самоубийцам. Моряки радостно кричат и улюлюкают. Уэйн самодовольно ухмыляется, хмырь несчастный. Тоже, небось, кончил от удовольствия? Еще бы, такой кайф!

Дженни приподнялась над диваном. На ней – трусики и лифчик. Это как понять? И он – в трусах. Он что-то говорит Дженни и показывает на пол. Она вскрикивает, выносится из комнаты и через секунду влетает назад с влажной тряпкой. Не нужно кричать, девочка. Вас никто не видит – только я. Она снова исчезла за диваном – наверное, взялась драить пол. Поднялась, оценивающе посмотрела на свою работу, осталась довольна и принялась натягивать на себя одежку. Тристрам уже почти оделся. Они выключили проигрыватель, прибавили звук у телевизора. Что, вот так и оставят меня здесь в одиночестве? Да, так и оставили… подожду, дам им минут пятнадцать. Тут меня затрясло от холода. Сейчас бы пальто на меху. Попрошу отца – пусть подарит на Рождество. Зачем оно тебе, сынок? Чтобы стоять на холоде, смотреть и не мерзнуть, папочка. А-а, сынок, ну конечно. Пятнадцать минут дети чинно смотрели телевизор. Джон Уэйн вернулся в родной городок – герой войны. Жена и сынишка писали от радости и счастья – выдержать это я уже не мог. Я прокрался вглубь сада и хотел перемахнуть через забор, но вдруг услышал – стеклянные двери гостиной открываются. Я остановился, обернулся и нырнул за куст. Любовники вышли подышать свежим воздухом. На Тристраме был какой-то жуткий военный плащ-палатка цвета хаки, он доходил до самой земли, кажется, в него могли поместиться минимум еще два человека. Тут же из дома выпорхнула Дженни, она заскакала по саду, похлопывая себя руками.