Изменить стиль страницы

Иван Степанович вдоволь насладился короткой беседой, но вместо того чтобы проявить к собеседнику симпатию, возникшую у него в самом начале, стал буквально силой напускать на себя глубочайшее пренебрежение. Он понуждал себя испытывать глубокое отвращение к любым проявлениям интеллигентности. Дурное, гадкое должно было теперь увлекать господина Гусятникова значительно больше, чем благородные деяния, а отчаянной ненависти к своим собратьям предстояло напрочь вытеснить из сознания добродетель. Ошеломленный, он окончательно понял, что ему необходимо вывернуться, доказать прежде всего самому себе, что он, да и каждый, способен на крайнее вероломство, на чудовищную злость, на бесконечную ненависть. Что в этом и состоит противоречивость человеческого «я». Даже малейшее проявление «мягкости» сейчас смертельно опасно для него, потому что в случае провала замысла он был готов убить себя.

— Эй, писарь, отметь: Каюлова в третий хутор, в пятую хату. Скажи девкам, чтобы вынесли бочку с дерьмом. А ты, потомок Сасанидов, — бросил он с презрением таджику, — разденешься догола и станешь на пару часов в помои. Твоя работа сегодня заключается именно в этом. Потом ополоснешься козлиной мочой. — «Именно так наказывала рабов персидская знать, — мелькнуло у него в голове. — Сказать ему об этом? Нет, сохраним эти странички истории до окончания эксперимента. А коль он интеллектуал, должен помнить историю. Третий хутор у меня распутство, а пятая хата — чревонеистовство. Надо еще придумать ему задание. Таджики едят плов из баранины, его надо кормить днем и ночью свининой и, салом. Понуждать его мастурбировать на бородатых мужчин. Меня просто распирает неотступное желание издеваться, издеваться! Ха-ха-ха! Издеваться!»

— А ты кто? — уставился он на молодую даму около тридцати лет.

— Из Пензенской области. Русская…

— Я что, спрашивал о национальности? Имя, возраст и профессия.

— Валентина Сытина. Двадцать семь лет. Повар.

— Почему такая крупная грудь? Недавно рожала, ведешь активную половую жизнь или пользуешься силиконом?

Девица засмущалась.

— Что, язык проглотила во время орального секса? Отвечай!

— Не знаю, что сказать. Зачем вам это?

— Запиши ее в первый хутор, третья хата. — «Думаю, не ошибся, — хмыкнул он про себя. — Распутство здесь так и прет».

— А ты кто?

— Молдаванка. Марина Бодюл. Двадцать три года. Профессии нет. Нравится работать секретарем.

— Поставь две тройки. — А ты кто?

— Салим Картыханов, тридцать три года, из Самарканда. Мастер на все руки.

— Запиши в шестой хутор, хата номер два. Ты?

— Пианистка. Из Туркменистана. Дуванчикова. Двадцать пять лет.

— Какой секс предпочитаешь?

— Любой!

— Если бы твоего мужа в Сибирь на каторгу выслали, поехала бы за ним?

— Да что я с ума сошла? Холод — не место пребывания женщины!

— Украсть смогла бы?

— Нет, что вы? Как можно …

— Запиши ее в третий хутор, первый дом. — Поглядим на ее моральную стойкость, — пробурчал он себе под нос. — Но не верю, не верю…» — А ты кто?

— Я Грицко Ярослав. Тридцать один год. Из Ровно. Пока профессию не заимел.

— В шестой хутор его, в первую хату. — «Ленью и гордостью полон этот хохол». — А ты кто?

— Чигоринцева Наталья. Двадцать семь лет. Юридическое образование, но диплом не успела получить.

— Почему?

— Беженка из Молдавии. Русское отделение юрфака в конце пятого курса было расформировано.

— Когда оказалась в России? — Он задержал взгляд на ее лице.

— С начала года. В семье не было денег, поэтому я четыре года не могла оставить Кишинев.

— Работала?

— Официально нет. Подрабатывала. Была несколько месяцев няней, работала сезон на бахче, еще сиделкой у больных, но никак не могла скопить на билет в Россию.

— Сколько он стоил?

— За сто долларов можно добраться.

— Где хочешь работать?

— На ваше усмотрение.

— Запиши ее во второе поселение, первая хата.

— А ты кто?

— А ты кто?

— А ты кто?

— А ты кто?

— А ты кто?

Короткие интервью позволили Ивану Степановичу набрать девяносто шесть человек. После этого он воспарил духом, готовый немедленно приступить к опытам, но и вместе с тем загрустил. Разочаровался. Многие его холопы оказались очень примитивны. Лишь Каюлов и еще несколько вызвали у него затаенные симпатии, а один, Григорий Проклов из Ставрополья, даже привел в истинный восторг. Тут господин Гусятников устал и отяжелел. Первый урок ярости внутренне опустошил его, возникла потребность в отдыхе. Впрочем, крепла мысль покуражиться над крепостными самым бессовестным образом. Решившись на это, Иван Степанович вздремнул.

Однажды ранним утром, перед завтраком Григорий Ильич услышал резкий металлический стук и сиплый голос корпусного прапорщика Шарабахина: «Проклов! А, Проклов! С вещами! С вещами, ска-зал!» — «Как с вещами? — взмолился про себя Григорий Ильич. — Почему вдруг? Куда, а? В лагерь на срок или на волю?» Ошарашенный, он тут же вскочил с нар и в два прыжка оказался у железных дверей. «Не мучай, признайся, начальник, — неистово прокричал он через массивную преграду. — Куда это меня? Куда? Говори же! Неужели… или в Сыктывкар? В крытую? Я же не виновен! Говори, Шарабахин! Что же ты молчишь, бездна коварства?!». Тяжелый ключ несколько раз провернул замок и дверь открылась. Перед Григорием Ильичом стоял корпусной с непроницаемой физиономией. Казалось, он испытывал отчаянное профессиональное удовольствие: таинственно, надменно молчать, чтобы извести арестованного. Проклов долго, с прищуром вглядывался в него, чувствуя, что корпусной жаждет насладиться его униженностью. Он читал его мысли, угадывал помыслы, но продвинуться дальше в гипотезах о будущем не мог. Бледный, встревоженный, Григорий Ильич не желал верить ни одной из версий, приходящих в голову. При огромном желании выйти на волю он сейчас больше ждал другого: ему заявят, что надо отправляться в долгий путь. В то же время он знал: в понедельник этапов нет, заключенных вывозят на суд или выпускают на волю. Суда никак не могло быть, он уже состоялся и был опротестован защитниками: другой вариант был сомнителен, но больно жег сердце. «Неужели? Неужели? А вдруг на волю? На волю? Волю? — сверлила волнительная мысль. — Куда же меня с вещами, ты, изверг, прапорщик Шарабахин? Говори же! Не томи изголодавшегося по свободе заключенного! Докажи, что в тебе осталась хоть капля человеческого! Скажи! Скажи! Изверг!» — бросал он в лицо прапорщика с ненавистью. От природы экспансивный, яркий, неглупый, но мстительный до болезненности, даже порой совершенно безумный, господин Проклов обладал способностями к эпистолярному жанру. Последнее прошение о помиловании, изящно и аргументировано написанное, он отправил в адрес президента больше года назад. И сам забыл о нем. А тут в заурядный понедельник вдруг слышит: «С вещами!» Как здесь не сойти с ума? Душевная тревога Григория Ильича усиливалась. «Я сказал, с вещами! Мигом!» — неумолимо повторил Шарабахин. — «Да какие у меня тут вещи?» — жалко осклабился заключенный. — «Забирай все. Казенное имущество сдашь в каптерке!» С отчаянной покорностью Проклов выгреб из тумбочки в пакет мыло, белье, одежду, а из потертого ящика буфета, прибитого к стене, — медную столовую утварь. Тут он жалким взглядом осмотрел обитателей камеры, с которыми провел не один месяц, вяло махнул им рукой и с совершенно подавленным, мрачным видом вышел в тюремный коридор. Когда за ним захлопнулись железные двери и он очутился в длинном непривычном пространстве Орловского СИЗО, то опять, но уже почти шепотом, растягивая слова, спросил: «Можешь ты наконец сказать, куда это меня призывают, изверг Шарабахин? Ноги отказываются идти, а в воображении мелькают невероятные сюжеты предстоящего путешествия. Если хочешь видеть мое страдальческое лицо, если печать страдания на нем доставляет тебе безмерное удовольствие, то обещаю, что даже если скажешь правду, способную вызвать необыкновенную радость, ничто во мне внешне не изменится, более того, лицо станет еще удрученнее. Обещаю ничем себя не выдать, а идти за тобой с гримасой ужаса, с выражением человека, стоящего перед гильотиной. Наблюдай за мной, наполняй сердце радостью от чужого горя. Это так характерно для людей вашей конвойной профессии». — «Перестаньте болтать! Следуйте за мной, гражданин Проклов!» — сухо бросил прапорщик. — «Фу ты, черт, ты не только Шарабахин, но и Сатанинов, Палачёв, Страхоплетин! Вот назначат меня министром юстиции, первым приказом уволю тебя с работы. Отберу пенсию, жену, лишу прав отцовства. Кастрирую! Привью гомосексуальные чувства. Установлю перед тобой зеркало, чтобы измученное моим вероломством лицо прапорщика Шарабахина доставляло ему самому истинное восхищение! Чтобы не было нужды засматриваться в экстазе на страдальческие физиономии других людей, чтобы напрочь отказался от паскудной страсти унижать зэков». Вспышка злобы ни к чему не привела. Конвоир шел молча, сдержанно, размашистая походка говорила о том, что оскорбления арестанта нисколько не трогают его. В напряженном ожидании, иронически кривя губы, бормоча что-то невнятное себе под нос, Григорий Ильич торопился за корпусным начальником. Страх перед десятилетней командировкой на Север медленно проходил, подозрения о вступлении приговора суда в законную силу стали исчезать, а новое чувство возможной свободы крепло. Потребность ясности уже не так беспокоила его, а прежнее желание доискаться правды в своем уголовном деле вообще исчезло. Каждый шаг, ему это казалось все отчетливее, приближал его к свободе. Восторг начинал захлестывать его. Наплыли воспоминания.