Изменить стиль страницы

– Подай, красавица, рублик инвалиду!

Шарлотта инстинктивно отшатнулась, до того было похоже, что человек вылезает из-под земли. Тут-то она и заметила, что подступы к рынку кишат искалеченными солдатами – «самоварами». Катясь в своих ящиках – одни на колесах с резиновыми шинами, другие просто на подшипниках, – они перехватывали людей у выхо да, выпрашивая денег или курева. Кто-то подавал, ускорял шаг, ругался, добавляя назидательно: «Вас и так государство кормит… постыдились бы!» «Самовары» почти все были молоды, некоторые заметно пьяны. У всех глаза были пронизывающие, немного сумасшедшие… Три или четыре ящика устремились к Шарлотте. Солдаты отпихивались от утоптанной земли палками, выгибаясь, помогая себе яростными толчками всего тела. При всей мучительности их усилий это было похоже на какую-то игру.

Шарлотта остановилась, поспешно вытащила из кошелька денежную бумажку и протянула тому, кто приблизился первым. Он не мог взять деньги – на его единственной руке, левой, не было пальцев. Он затолкал бумажку к себе в ящик, а потом вдруг, качнувшись к Шарлотте, коснулся ее лодыжки своей культей. И поднял на нее взгляд, полный горького безумия…

Она даже не успела понять, что произошло дальше. Она только увидела, как другой калека, с двумя руками, возник рядом с первым и выхватил смятую бумажку из ящика однорукого. Шарлотта ахнула и снова открыла кошелек. Но солдат, погладивший ее ногу, как будто смирился – повернувшись спиной к обидчику, он уже взбирался по очень крутой улочке, обрывавшейся просветом в небо… Шарлотта медлила в нерешительности – догнать его? Дать денег? Еще несколько «самоваров» толкали свои ящики в ее сторону. Она почувствовала дурноту. И страх, и стыд тоже. Короткий хриплый крик разорвал монотонный гомон площади.

Шарлотта оглянулась. Видение было стремительнее молнии. Однорукий в своем ящике катился вниз по склону, оглушительно тарахтя подшипниками. Он то и дело отталкивался культей от земли, направляя свой бешеный спуск. А изо рта его, искаженного страшным оскалом, торчал зажатый в зубах нож. Калека, отнявший у него деньги, едва успел схватиться за палку. Ящик однорукого врезался в его тележку. Брызнула кровь. Шарлотта видела, как еще два «самовара» устремились к однорукому, который мотал головой, полосуя своего врага. Блеснули еще ножи в зубах. Со всех сторон неслись вопли. Ящики сталкивались. Прохожие, ошеломленные этой битвой, переходившей во всеобщее побоище, не осмеливались вмешаться. Еще один солдат с бешеной скоростью скатился по склону и с ножом в зубах врезался в жуткое месиво искалеченных тел… Шарлотта попыталась подступиться к ним, но побоище происходило почти на уровне земли – чтобы разнять дерущихся, пришлось бы ползти. Уже сбегались милиционеры, испуская пронзительные трели. Зрители очнулись. Некоторые спешили уйти. Другие отступили в тень тополей, чтобы поглядеть, чем кончится драка. Шарлотта заметила женщину, которая, нагнувшись, выволакивала одного из «самоваров» из свалки, приговаривая плачущим голосом: «Леша! Ты же мне обещал больше сюда не ходить! Ты же обещал!» И она ушла, унося калеку, как ребенка. Шарлотта хотела посмотреть, что там с одноруким. Милиционер оттолкнул ее…

Мы шли напрямик, все дальше от Саранзы. Звуки военного оркестра угасли в тишине степи. Теперь мы слышали только шорох трав на ветру. И в этой бесконечности света и зноя вновь разнесся голос Шарлотты:

– Нет, они дрались не из-за тех украденных денег, вовсе нет! Все это понимали. Они дрались, чтобы… чтобы отомстить жизни. За ее жестокость, за ее глупость. И за это майское небо над головой… Они дрались, словно бросая кому-то вызов. Да, тому, кто смешал в одной и той же жизни это весеннее небо и их изувеченные тела…

«Сталину? Богу?» – чуть не спросил я, но от степного воздуха слова делались шероховатыми, их трудно было выговорить.

Мы никогда еще не заходили так далеко. Саранза давно уже утонула в зыблющейся дымке горизонта. Это движение без цели и смысла было нам необходимо. Я почти физически ощущал за спиной тень маленькой московской площади…

Мы добрались наконец до насыпи железной дороги. Ее рельсы отмечали некую сюрреалистическую границу в этой бесконечности, где не было никаких иных ориентиров, кроме солнца и неба. Странное дело, по ту сторону путей пейзаж менялся. Нам пришлось обогнуть несколько балок, глубоких каньонов с песчаным дном, потом спуститься в лощину. Вдруг между кустами ивняка сверкнула вода. Мы с улыбкой переглянулись и в один голос воскликнули:

– Сумра!

Это был дальний приток Волги, одна из тех неприметных речек, теряющихся в необъятности степей, о существовании которых знают только потому, что они впадают в большую реку.

Мы пробыли в тени под ивами до самого вечера. Свой рассказ Шарлотта завершила на обратном пути.

– В конце концов власти решили, что хватит с них этих калек на площади с их криками и драками. Но главное, они портили картину великой Победы. Солдата, понимаешь, предпочитают видеть лихим и неунывающим или… или павшим смертью храбрых. А эти… Короче, в один прекрасный день пригнали грузовики, и милиционеры принялись выдергивать «самоваров» из их ящиков и бросать в кузов. Как дрова на телегу. Одна москвичка рассказала мне, что их отвезли на какой-то остров на одном из северных озер. Приспособили под это бывший лепрозорий… Осенью я пыталась разузнать про это место. Думала поехать туда работать. Но когда весной я приехала в те края, мне сказали, что на острове больше нет ни одного инвалида и лепрозорий закрыт… А места там очень красивые. Сосны, сколько хватает глаз, большие озера, и воздух такой чистый…

Мы шли уже около часа, когда Шарлотта окликнула меня с легкой невеселой усмешкой:

– Погоди, посижу минутку…

Она села на сухую траву, вытянув ноги. Я по инерции сделал еще несколько шагов и обернулся. И опять словно в странном отдалении или с большой высоты я увидел женщину с белыми волосами, в очень простом платье светлого сатина, сидящую на земле посреди чего-то неизмеримого, простирающегося от Черного моря до Монголии и называющегося «степь». Моя бабушка… Я видел ее с той необъяснимой дистанции, которую накануне принял за что-то вроде оптической иллюзии, вызванной нервным перенапряжением. Мне чудилось, я постиг головокружительную бездомность, которую Шарлотта, должно быть, часто ощущала, – бездомность почти космическую. Она была здесь, под этим лиловеющим небом, и казалась совершенно одинокой на этой планете, в сиреневой траве, под первыми звездами. А ее Франция, ее юность были от нее дальше, чем эта бледная луна, – остались в другой галактике, под другими небесами…

Она подняла ко мне лицо. Глаза ее показались мне больше, чем обычно. Она заговорила по-французски. Мелодия этого языка вибрировала, как последняя весть, донесшаяся из отдаленной галактики.

– Знаешь, Алеша, иногда мне кажется, что я ничего не понимаю в жизни этой страны. Да, что я так и осталась иностранкой. Прожив здесь почти полвека. Эти «самовары»… Я не понимаю. Были люди, которые смотрели на их драку и смеялись!

Она переменила позу, собираясь встать. Я поспешил к ней и подал руку. Она ухватилась за мой локоть и улыбнулась мне. И, пока я стоял, наклонившись к ней, коротко проговорила несколько слов, твердый и значительный тон которых удивил меня. По-видимому, я мысленно перевел их на русский и так и запомнил. Получилась довольно длинная фраза, тогда как по-французски Шарлотта подвела всему итог одной картиной: однорукий «самовар» сидит, прислонясь к стволу огромной сосны, и молча смотрит на отблески волн, гаснущие за деревьями…

В русском переводе, который сохранила моя память, голос Шарлотты добавлял еще, как бы уточняя: «А иногда я говорю себе, что понимаю эту страну лучше, чем сами русские. Потому что столько лет ношу в себе лицо этого солдата… Потому что почувствовала его одиночество там, на озере…»

Она поднялась и медленно пошла, опираясь на мою руку. Я чувствовал, как утихает в моем теле, в моем дыхании тот агрессивный и взвинченный подросток, что приехал вчера в Саранзу.