— Нет, Иван Ларионович. Все так. Говори далее.

— Так я, почитай, все и сказал. Дело-то ясное, чем убыток поврозь нести, лучше прибыль делить. Ты ведь с Мыльниковым свести меня можешь?

— Коли ты напрямую, чего мне скрывать? Свести могу, да толк будет ли? Они под твое начало не пойдут, да и ты под их — вряд ли, а за шелеховских наследников сказать можешь ли?

— В том нужды нет. Задумка моя — компания, и не для Иркутска только или Рыльска, для всей России, с капиталом миллиона на три. Выпустить акции, пусть всякий, кто желает, деньги вложит да прибыль получит. А править компанией станут директора выборные, сходу пайщиков подвластные, обиды тут никому.

— Задумка хороша…

Голиков сжал резко руку, дернул по столу широким обшлагом. Стукнули звонко о столешницу, как покатившийся орех, пуговицы — жемчуг, в серебро оправленный.

— Чего же недостает нам?

— Да вроде все при нас. Про порох ты ладно сказал, призадумаются Мыльниковы: у них колоши один балаганчик пожгли начисто, промышленники-то сбежали, а вот шкуры, сколь собрали, все прахом пошли.

— Так что?

— Николай Прокопьевич будет на Москве после Пасхи сразу.

— Знаю.

— И это знаешь? Стало быть, встречу вам устроить могу. Но допреж скажи, чтобы без кривотолков. Первое — компания. Далее?

— Вклады — уравнять. Директоров — выбирать всем пайщикам, но никому паев более, чем основателям, не давать. Баранову, что промыслами ныне управляет, безвозмездно дать акций тысяч на семьдесят, а еще ссудить, полезнее того человека нет. И последнее. С Натальей Алексеевной дел не иметь.

— Погоди. Как же так?

— Строптива. Негоже бабе в мужском деле заправлять. Муж ей денег без меры оставил — что с того, не она наживала.

— Что же, ее вовсе доли лишить?

— Обмозгуем. Теперь одного хочу; коли Мылышковы со мной говорить будут, так идти делу меж мной и ними только.

— Это само собой.

— Ну и ладно. А вдовью долю выделим, о том не беспокойся. Христиане мы или нет? Диких и то просвещаем, отец Иоасаф на Ситхе церковь поставил. Вот и Наталья Алексеевна молилась бы за преуспеяние наше, пристойнее сие, чать, чем деньги считать.

— Ладно. Наливочки велеть подать или портвейну английского?

— Пожалуй, английского.

Они выпили не спеша, закусили оранжерейным лимоном, на дольки нарезанным. На улицу Голиков вышел, шубы не запахивая — жарко помнилось, — у возка постоял, вдыхая глубоко, с удовольствием ветерок с Яузы.

Жарким выдалось лето. Солнце подсушило первый укос сена, и копны его светлели среди зелени, у самых петербургских застав, как разбросанные ветром желуди. Тепло оживило императрицу, она снова стала работать перед ужином, понукая отвыкшего от такой прыти Храповицкого.

Люди вокруг нее были сонными, кислыми, словно дождливая осень стояла или пришло опять испанское поветрие болезненное, дыханием передающееся. Она повелела — быть выезду в Петергоф.

Сборы вышли суетливыми. Князь Платон ходил недовольный от каретных сараев в апартаменты, бурчал что-то сквозь зубы; долго не могли решить, кому в каких экипажах ехать, потому что переданы были шепотом слова императрицы: кто как захочет. Наконец тронулись; дамы оправляли на себе сарафаны, от которых отвыкли порядком за год; пажам раздали балалайки, и они, усевшись тесно, то и дело взрывами смеха перемежали свое треньканье; в иных экипажах шли разговоры — негромкие, без улыбок. Нынче не только оригиналы и сумасброды, многие при дворе пожимали плечами на русофильские причуды императрицы. Сарафаны, балалайки в ответ на сообщения, одно другого страшнее, из Франции — было от чего усомниться в мудрости этаких решений, Конечно, государыня все может, придет в голову — косы и серпы даст в руки камергера, генералам, но — зачем? Якобинцев удивить? Или, может, сиволапым купчишкам, чьи жены ходят по петербургским улицам в сарафанах да кокошниках, как пугала огородные, угодить?

А Екатерина обо всем этом сейчас просто не думала. Три, четыре года назад следовало показать миру, что против безбожной французской революции стоит не кучка аристократов, как то представить тщились гнусные болтуны, Бриссо да Мирабо, а народ русский во главе с обожаемой государыней. И как Петр силком одевал на дворянство платье немецкое, она заставляла шить исконно российские наряды, приложив к этому, как ко всему, что делала, свой методический ум, посылала модельеров в северные деревни перенимать покрой. Но июльским днем 1796 года об этом не думалось, и все равно ей было, во что одеты люди вокруг. Послеполуденное жаркое солнце бросало зайчики от стекол карет, играло на пологой волне залива. Дорога шла у моря, стук копыт гас в шуршании гравия и легком шуме сосен от налетевшего ветерка.

Велев остановить экипажи на лугу, не доезжая дворца, Екатерина, опершись на руку Зубова, почти как раньше легко ступила на траву, вдохнула запах клевера и мяты, раздавленной колесами травы. Давно не было такой свободы в теле, отвыкшем почти от движения, и она, сбросив туфли, босиком пошла к ближней копне сена, опередив встревоженного князя Платона. Копна оказалась мягкой, душистой, хорошо просохшей; Екатерина, не оборачиваясь на свиту, упала в сено ничком, потянулась не спеша, повернулась на спину, рукой прикрыв глаза от солнца.

Лежала она недолго — затекла спина, заломило поясницу, колючки какие-то забились под платье, выступил на висках пот. Поднялась, опершись привычно на поданную без секундной задержки руку, дала вытереть себе лицо большим душистым платком. Из дворца принесли уже скамейки, столики; позвав кого-то из пажей, Зубов быстро проговорил ему несколько слов на ухо и повел Екатерину в тень, к скамье. За ними потянулся двор, но едва сделали шагов десять, стайка пажей с возгласами напала на князя Львова; опрокинув его наземь, засыпала сеном и разбежалась, прежде чем возмущенный старик поднялся. А Зубов, рассмеявшись негромко, бросил клочок сена на спину императрице и тут же ощутил благодарное пожатие ее руки. Бросаясь сеном, забегали по лугу придворные, а Екатерина, присев на скамейку, вытирала украдкой пот со лба и улыбалась.

Они вернулись на то же место, когда упал вечер; вели неспешный хоровод сысканные в окрестностях крепостные девушки и стояли кавалеры за спинками качающихся скамеек, оберегая покой своих дам. Екатерина, обирая лепестки поданного ей цветка, улыбалась легко и радостно.