Не смущали Петра Алексеевича ни пристальный, леденящий взгляд, которым его всякий раз встречала Мария Федоровна, ни кривые усмешки самого нового царя. Александр ведь не знает и не узнает никогда, что за сила стояла за Паленом, когда готовил он переворот, а что любви к нему, отцеубийце, народ пока не питает, понимать должен. Конечно, следует пока придержать подальше от Петербурга его дружков из якобинцев и конфедератов, всех этих Чарторыйских, Строгановых, Новосильцевых, ну так на то у Палена власти хватит.

Когда Петру Алексеевичу доложили, что в деревенской церкви за час езды до Нарвской заставы появилась чудотворная икона, оплакивающая смерть Павла Петровича, он только брови поднял недоуменно. Оглянулся на приближенного недавно офицера корпуса Кондэ, Тиранна, приглашая его вместе подивиться, какие нелепости возможны в просвещенный век. Но француз хмуро покачал головой:

— В церкви дважды была вдовствующая императрица. Туда собирается народ, а у попа длинный язык.

— Что же, съездим и мы.

Наутро, прикинув, что успеет вернуться до не отмененного никем вахт-парада, Пален велел запрячь карету шестеркой и по хрусткому насту меньше чем за час домчал до бревенчатой церковки. Из открытых дверей клубился парок, внутри было тесно от набившихся людей, среди которых Петр Александрович сразу приметил много горожан; горело сотни полторы свечей. Поп — молодой еще, густобородый, в свежей, сияющей золотым шитьем ризе — возглашал басовито:

— …восплачем же, яко сия Пресвятая Дева! Ибо снова, присно, обманут народ русский. Возвестили Павла Петровича тираном — радуйтесь, говорят, люди, что нет его более! А истине грешат все так же, только руки кровью омыты; людям же в том блага нет, только позор и бесчестие!

Толпа вздохнула разом, потянувшись к алтарю, где над пламенем выставленных вкруг свечей горела окладом Богоматерь Казанская: по охряной щеке скатилась крупная, прозрачная капля, еще одна…

Четко ступая, не разжимая губ, взглядом раздвигая толпу, высокий, плотный человек в мундире с орденской лентой прошел меж молящихся, не глядя на священника, обошел горящие перед алтарем свечи и, протянув руку, вырвал Божью Матерь из киота.

Люди раздались, когда он повернулся к ним лицом. В маленькой церковке было тесно, но проход, в четыре сажени шириной, глухой, зияющей пустотой ждал Палена, и один из стоящих у дверей солдат вздрогнул: так похожа эта пустота была на приготовленную для осужденного на прохождение сквозь строй. А Петр Алексеевич, сунув под мышку икону, не спеша дошел до дверей, перешагнул порог и только на улице, ступив в густую, черную грязь, вымешаную сотнями ног, глубоко вздохнул.

…Вахт-параду пора было начаться, но команды не было: ждали царя. Александр зашел в покои матери пожелать ей доброго утра, но встретившая его у двери в спальню осунувшаяся, не скрывающая седину на висках Нелидова просила подождать. Он постоял у окна, хмуря брови на капель, обернулся. Нелидовой не было уже, Александр нерешительно шагнул к двери, остановился, подумав немного, вздохнул и, отступив к стене, опустился на канапе.

Мария Федоровна вышла минут через десять, причесанная, в выходном платье. Остановив жестом поднявшегося было навстречу сына, присела рядом.

— Саша, мне следует уйти в монастырь.

Александр, сморщившись, всплеснул руками,

— Бог мой, мама, мы ведь говорили об этом!

— Да. Но тогда я была только вдовой, и ты клялся, что непричастен.

— И сейчас то же скажу.

— Саша, не надо этого говорить. Изменить не в нашей власти, но мы в силах и должны не выставлять себя на позор.

— Кто посмеет?

— Те, кому терять нечего, Саша.

— Я не хотел этого!

— Когда бы не верила, не говорила сейчас, с тобой.

— Если бы я уехал тогда, как хотел, к Лагарпу! И… знаешь… — Александр поднял на мать полные тоски глаза. — Отец говорил мне за неделю до… до… того. Спросил: не пишу ли я Фредерику. Я ответил: нет, ведь запрещено. А отец усмехнулся, нижнюю губу выпятил и сказал негромко: зря, он — честный человек.

Мария Федоровна подняла ладони к вискам, покачала головой:

— Саша, я не виню тебя. Но то, что происходит, чудовищно. Убийцы твоего отца в чести, словно ты в сговоре с ними!

Он не отшатнулся, только медленно, словно поворачивая ярмо, отвел лицо от матери. Глаз его Мария Федоровна не видела.

— Чего вы хотите от меня?

— Отставки Палена. Наказания убийц.

— Хорошо.

Александр вышел перед строем в тот миг, когда карета Палена остановилась у въезда на плац. И прежде чем дать команду начинать, царь через плечо, бросил несколько слов адъютанту. Тот, пришпорив коня, промчался к подъехавшей карете и в ту минуту, когда часто и тревожно забили барабаны, крикнул в раскрывшуюся дверцу:

— Государь запрещает вам выходить из кареты! Государь приказывает ехать немедленно в свои имения. Он не желает видеть вас никогда!

* * *

Тошнота подступала снова и снова, Яшвили не мог от нее избавиться с той ночи, когда, сбежав по лестнице Михайловского замка, приник к стене, вскинув над головой руки, давясь горькой, желтоватой пеной. Отды шавшись, подхватил комок снега, поднес к губам и, машинально поправив на шее шерстяную легкую ткань, зашелся приступом рвоты, поняв, чей это шарф.

Прозрачно-голубой взгляд Павла, прикованный к руке с зажатым в ней шарфом, вспоминался Владимиру Михайловичу с холодной ясностью, не мерещился против воли — но и не видеть его было нельзя. Стиснутый толпой разгоряченных вином и морозом офицеров, император ни разу не вскрикнул, словно не чувствовал боли ударов, и короткая, деловитая команда Бенигсена «шарф!» прозвучала в спальне звонко, как на плацу. Не разумея, что делает, Яшвили, стоявший чуть в стороне, подхватил бросившуюся ему в глаза мгновением раньше светло-серую полоску ткани, шагнул к сгрудившимся у камина людям, просунул руку меж чьих-то плеч…

Стыда или раскаяния он не чувствовал, только пустоту на душе.

Дни уходили стремительной, чуждой чередой, словно сбывалось сказанное у Иоанна: времени больше не будет. Трижды он пытался встретиться с Паленом, сказать, что пришло время тому, ради чего они, кажется, загубили души — призвать нового государя дать России свободу, но Петр Алексеевич все оказывался занят, и Яшвили снова на несколько дней погружался в полусон. Опоминаясь, ехал к генерал-губернатору, ждал в равнодушном оцепенении; поднимался послушно с нагретого, ставшего удобным и привычным, стула в приемной, когда дежурный офицер, остановясь перед ним, говорил:

— Их сиятельство принять вас не могут.

Не спешил в Петербург и Панин. Жена его вновь перенесла тяжелые роды, граф сам просиживал ночи у ее постели.

Может быть, он, первым когда-то сказавший: убить — единственный, кто теперь думал о грехе.

Яшвили по нескольку дней не бывал в полку. Спрашивать с него никто не смел — на людей, вошедших в ночь на 12 марта в Михайловский замок следом за Паленом и Бенигсеном, смотрели с восхищением и страхом.

Купив в лавке лучшей бумаги, каждое утро садился к столу, брал перо и застывал неподвижно, не в силах отвести взгляда от стучащейся в окно ветки молодого дубка, день от дня набухавшей почками. Писать — как управляться России, когда быть собранию представителей или про то, как поднимались лестницей, ждали, затаив дыхание, под дверью в покои государя?

И однажды, не разумея до конца, что водит его рукой, он, обмакивая торопливо в чернильницу сохнущее перо, набросал полтора десятка строк, поставил подпись. Перечел, еще раз; оглянулся — да забылось, чего искал. Нахмурясь, стал было вспоминать, но как-то легко стало все зряшным, ненужным. Крикнул вестового и, свернув осторожно листок, отдал — письмо к императору.

…Ответа он не получит.